Здравствуй, анон.
Я пишу роман. Он весь будет сплетен из множества небольших историй - страшных, смешных, трогательных. С очень расплывчатой основной линией - путешествием ГГ по просторам рашки.
Весь текст чересчур объемен, чтобы кидать его сюда, да мне, на самом деле, и не хочется. Я хочу проверить, основываясь на авторитетном мнении анона, самоценность каждой отдельной истории вне общего контекста. Потому что ведь когда знаешь целое, сложно объективно оценить часть саму по себе.
В общем, буду очень благодарен за критику. История, которую я кидаю сюда - дневник маньяка. ГГ голосует на ночной трассе, его подбирает незнакомец, они попадают в аварию - и, обнаружив дневник, ГГ понимает, с кем ехал. Такова краткая предыстория этого фрагмента.
«Я еще в детстве понял, что все сказки – это правда. Людоеды и вампиры охотились на детей, заманивая их в подвалы, великаны медленно умирали в больницах, не в силах нести дальше тяжесть собственного тела, а газеты пестрели рекламой предлагающих свои услуги колдунов. Я любил эти гаденькие газетенки с полураздетыми женщинами весьма средней степени привлекательности (впрочем, они меня тогда не интересовали), фотографиями убийц и насильников с коряво подрисованными топорами и пятнами крови, и – самое главное – набранными мелким шрифтом историями, делающими страшные сказки, плохие сказки, но все же – былью. Целыми днями я бродил по своему вечно слякотному и вечно пустому городу в поисках оставленных кем-нибудь газет. И они находились – отсыревшие, смятые, с оборванными обложками. И тогда я, осторожно оглядываясь по сторонам, медленно приближался и, вдруг схватив, тут же прятал в карман. Потом, всем телом чувствуя свой секрет, я искал какой-нибудь укромный уголок – в глубине кустов, на ржавой крыше гаража, во дворе брошенного дома – и, развернув свое сокровище, чувствовал, как холодеет моя душа и волны поднимаются где-то в темной глубине меня, куда я еще не мог заглянуть. Уж конечно, я знал – чувствовал – что я делаю. Что-то плохое, быть может, худшее, чем то, чем я занимаюсь теперь. Иначе ведь я бы не прятался. Домой я никогда их не приносил – во мне ведь и хорошее было, да и сейчас, может, есть.
Здравствуй, анон.
Я пишу роман. Он весь будет сплетен из множества небольших историй - страшных, смешных, трогательных. С очень расплывчатой основной линией - путешествием ГГ по просторам рашки.
Весь текст чересчур объемен, чтобы кидать его сюда, да мне, на самом деле, и не хочется. Я хочу проверить, основываясь на авторитетном мнении анона, самоценность каждой отдельной истории вне общего контекста. Потому что ведь когда знаешь целое, сложно объективно оценить часть саму по себе.
В общем, буду очень благодарен за критику. История, которую я кидаю сюда - дневник маньяка. ГГ голосует на ночной трассе, его подбирает незнакомец, они попадают в аварию - и, обнаружив дневник, ГГ понимает, с кем ехал. Такова краткая предыстория этого фрагмента.
«Я еще в детстве понял, что все сказки – это правда. Людоеды и вампиры охотились на детей, заманивая их в подвалы, великаны медленно умирали в больницах, не в силах нести дальше тяжесть собственного тела, а газеты пестрели рекламой предлагающих свои услуги колдунов. Я любил эти гаденькие газетенки с полураздетыми женщинами весьма средней степени привлекательности (впрочем, они меня тогда не интересовали), фотографиями убийц и насильников с коряво подрисованными топорами и пятнами крови, и – самое главное – набранными мелким шрифтом историями, делающими страшные сказки, плохие сказки, но все же – былью. Целыми днями я бродил по своему вечно слякотному и вечно пустому городу в поисках оставленных кем-нибудь газет. И они находились – отсыревшие, смятые, с оборванными обложками. И тогда я, осторожно оглядываясь по сторонам, медленно приближался и, вдруг схватив, тут же прятал в карман. Потом, всем телом чувствуя свой секрет, я искал какой-нибудь укромный уголок – в глубине кустов, на ржавой крыше гаража, во дворе брошенного дома – и, развернув свое сокровище, чувствовал, как холодеет моя душа и волны поднимаются где-то в темной глубине меня, куда я еще не мог заглянуть. Уж конечно, я знал – чувствовал – что я делаю. Что-то плохое, быть может, худшее, чем то, чем я занимаюсь теперь. Иначе ведь я бы не прятался. Домой я никогда их не приносил – во мне ведь и хорошее было, да и сейчас, может, есть.
Я к чему это вспомнил? Красивый мальчик, чьи уши я скормил своей случайной подруге – облысевшей дворняге с человеческим лицом -, чьи глаза я запустил высоко-высоко, к самым звездам, чье темно-красное, налитое кровью сердце долго истекало соком на вертеле…Короче, он подарил мне свой телефон. Серьезно, так и сказал: На, бери. Денег у меня нет.
И смотрел твердо и будто даже с презрением.
- Спасибо, - ответил я и сунул телефон в карман. А он успокоился и даже дернулся, будто решил, что я его отпущу.
Тут эта сука подошла ко мне и потерлась морщинистым лицом о колено. И по глазам смелого мальчика и по его тихому тонкому вскрику я понял, что он видит то же, что и я – лысеющую, когда-то рыжую дворняжку с опущенным хвостом и некрасивым, старым женским лицом. Он уже был в сказке, он уже приснился мне и, конечно, некуда ему было теперь бежать. Поэтому я запустил его глаза к звездам, а его уши захрустели на прокуренных зубах моей сучки, а его сердце горело алым огнем в темноте подвала.
Потом я насытился, потом, задрав ей хвост, трахнул сытую и равнодушную дворняжку.
И я лежал в темноте, и багровые, теплые шары плавали вокруг, то приближаясь, то медленно улетая вдаль.
Так я заснул, а когда проснулся, было так же темно, но никаких шаров уже не было. Дворняжка лежала рядом, грея мне бок.
Я легко встал, накинул на плечи рюкзак, пинком разбудил собаку.
- Это, - кивнул я на разверстую утробу мальчика, - Твое. Пока.
Вслед мне донеслось осторожное похрустывание. Берегла зубы, старая.
Уже на пороге, открывая тяжелую дверь, я спохватился и сбросил дождевик. Осторожность не помешает, хотя вряд ли меня можно поймать. Потому что как только я сбрасываю дождевик, я перестаю существовать здесь. Я вроде духа – только не того, что вселяется в людей, а скорее вроде того, что вселяется…Ну да, в старые дождевики. Я много думал об этом раньше – сейчас-то я почти совсем не думаю.
Все было темно, но я как-то видел и даже детали примечал. У всех шедших мне навстречу женщин – в красных платьях, в платьях зеленых и вовсе без одежды – вместо глаз были маленькие, крепко зажмуренные щелки вагин, а у мужчин вместо носов – вяло свисающие пенисы. Мне страшно хотелось их оторвать, но я не решался – мужчины были широкоплечи и усаты.
Я вышел из города – вокруг простирался бесконечный изумрудный лес. Где-то далеко, у самого горизонта, высились руины какого-то исполинского сооружения. Я свернул с заросшей росистой травой дороги и забрался на высохший, разлапистый дуб. Там я уж устроился поспать, как вдруг затряслась земля и небосвод, осыпаясь, зазвенел громогласным хрусталем. Я удивился было, но тут же сообразил, в чем дело: это звонил телефон смелого мальчика. Я вытащил его из карманы и тут же земля остановилась и небо замолчало – только вибрировал на моей ладони и играл какую-то мелодию прямоугольный, почти плоский черный телефон.
Я подождал, пока он успокоится (хоть мне очень хотелось взять трубку и рассказать, что я сделал с мальчишкой), а потом залез в телефон. Мне было страшно тяжело сообразить и вспомнить, как совладать с такой хитрой игрушкой, я прямо чувствовал, как переплетаются, мучая друг друга, мои исковерканные мысли. Но дело того стоило. Среди всяких нелепых фотографий и роликов я нашел видеозапись, на которой (под далекий звон посуды и гудки автомобилей с улицы) две рослые женщины в белых халатах вскрывали мужской труп.
«Ну и мальчик», - подумал я и разозлился. Потом мне вспомнились газетенки моего детства, я успокоился и даже рассмеялся.
Но тут одна из женщин сняла маску (вскрытие было уже почти закончено) и я узнал свою мать. Какую-то секунду она глядела мне прямо в глаза, и я не выдержал – выбросив телефон, я в ужасе бросился прочь.
Снова было темно, и жарко, и остромордые черно-красные тени кружились вокруг меня, и не было ножа, чтобы отбиться, и не было дороги, чтобы убежать. Из высокого далека, из чужой вселенной глядели на меня звезды и глаза смелого мальчика глядели, а я только уворачивался и прыгал, и падал, и оскальзывался и только в последний миг уходил от острых морд. И много уж было этих последних мигов, целая вечность их была. Я задыхался, и сердце болело, и тело тяжелело, ныло от усталости. Но хуже всего было то, что мне очень хотелось спать. Веки тяжелели, падали и красные морды исчезали в черной мгле, и только огромным усилием воли мне удавалось открыть глаза и бросить тяжелое тело в сторону. И вот моей воли оказалось мало, веки опали, скрывая приближающихся врагов, и я упал на черный камень.
Проснулся я в угольной яме и долго сидел в ней, холодный и безучастный, пока случайно не задрал голову и не увидел небо над головой. Тут же я вылез и пошел через лес к шумящему, как сердитое море, шоссе.
Я был весь в угольной пыли, наверное, прилипших листочках еще и веточках, запутавшихся в волосах, но нисколько не переживал. Я ведь чудовище из сказки, и если люди видят меня, они говорят просто: «это тени так сложились» или «там никого нет, это халат так на стуле висит», а то и вовсе «это галлюцинация». Серьезно, так и есть. Мир и человеческое сознание – это как два зеркала, стоящие друг напротив друга.. Что есть в одном, то есть и в другом, и нельзя сказать, мир ли создается сознанием, или сознание миром. И люди вечно глядятся в эти зеркала и не могут выбраться из их бесконечного лабиринта. А я – я брожу по темной комнатке, где стоят друг напротив друга эти зеркала и не отражаюсь ни в одном – ведь они заслоняют друг друга. Я брожу в подсознании (кстати говоря, если есть подсознание, есть и подмир, подреальность; впрочем, тут уж нет разделения на на объекты вашей души объекты материального мира, здесь все едино, все смешано в темноте). Реальность и человеческое сознание – это два зеркала, стоящие друг напротив друга, и стоят они в темной комнатенке, полной неведомых ужасов и чудес. Там живу я. Потому-то меня и нельзя поймать – нет больше зеркала, в котором бы я отражался и сам я не знаю мира, в котором люди живут.
По шоссе я шел довольно долго. Стоял тихий ненастный рассвет. И неба будто вовсе не было – только бесконечная, пропитанная прозрачной моросью высь над головой.
Название деревни, – «Грязевка» - указанное на повороте, показалось мне примечательным и я свернул на топкую, измочаленную грунтовку, петляющую в мертвом ельнике. Потемневшее небо заплакало, и я приметил скользящие меж сухих ломких стволов быстрые, обрывистые тени. Просто лоскуты чуть более темного воздуха, вьющиеся вслед за мной. Профиль смелого мальчика, старик, которого я когда-то убил, Арина…Принимая знакомые формы на мгновение, тени – игрой ли солнца, резким порывом ветерка, рассекавшей их веткой – тут же снова теряли всякие осмысленные очертания, и вновь показывали мне свое лицо, и снова прятались. Так они провожали меня до самой опушки, а когда я вышел из мертвого леса, мне открылась удивительная картина. Несколько островерхих черных изб (ни дымка не поднималось над ними, и ни звука не доносилось от них) контрастно выделялись на фоне раскинувшегося до пустого горизонта болота – тускло-желтой, бурой, мшистой плоской равнины, отражающейся в высоком прозрачном небе. Ядовитым желтком растеклось вдалеке солнце – сам не знаю, рождалось оно или умирало. От него мне навстречу летел косяк маленьких черных птиц.
Я закричал от восторга и огромными прыжками бросился вниз, к деревне. Попирая высокую, влажно хрустящую под моей тяжестью траву, я слетел со склона и приостановился – мне послышались чиь-то голоса. Я постоял немного в тени высокого черного дома, весело подмигивающего мне выбитыми стеклами. Но все было тихо и я забрался внутрь.
Комнаты дома – пахнущие сухой холодной пылью, пустые, с высокими белеными потолками – тянулись анфиладой от торца к дверям. Я прошел все их, и везде было пусто, только побелка скрипела под ногами, но в последней я заприметил валявшуюся в углу игрушку. Это был изрядно облезлый мягкий мишка со свалявшейся шерстью и черными, живо блестящими пластиковыми глазами. Я постоял немного, держа его на руках и глядя в широкое, очеловеченное страданиями лицо. У меня в детстве такой же был, точь в точь. Я перевернул его – на спине кармашек, ну да. Равнодушными, быстрыми пальцами я раскрыл молнию – внутриоказалась блестящая монетка с просверленной посередине дырочкой. Главное мое – вместе с хранящим ее медведем – сокровище в семь лет. Я повертел монетку в руках и, подумав, сунул в карман. Медвежонка забросил в рюкзак.
В следующем доме было пусто, полы в одной из комнат были расчерчены под классики.
А в предпоследнем – третьем – кажется, кто-то жил. Тихо было, и дым не шел из трубы, но иногда за занавесками проплывали смутные силуэты и еле слышно доносилось низкое механическое жужжание. Я постоял под окнами, обошел дом кругом, но залезть внутрь не рискнул.
А четвертый, последний дом, упирающий черную крышу в зеркалом отражавшее все небо, открыл мне настоящее чудо. На чердаке, меж ребер пробивающегося в щели света был самый настоящий детский штаб. И пружинный матрас был там, и староеодеяло, и деревянный ящик, служащий столом, и свеча в консервной банке вместо подсвечника, и шахматы, и укатившаяся в угол бутылка из-под лимонада, и тоненькая тетрадка с неуклюжими записями, и Том Сойер без обложки, и Стивен Кинг в обложке самодельной и даже как-то разрисованной, и моток бечевки, и спрятанные под матрасом сигареты и даже старая, но, видно, с любовью оберегаемая гитара.
Я прислушался. Тишина. Да, самая настоящая тишина. Значит, сейчас детей в деревне нет. Мне навстречу они тоже не попадались. Да и вряд ли они в город ходят учиться – больно далеко. Дальше, наверное, дальше по дороге.
Я сунул в карман найденные сигареты, тронул первую струну – звук был чистый, как зимнее утро – и гитару тоже решил взять с собой. Но пока еще было рано. Я вынул из-запазухи нож, улегся на матрас, накрылсяодеялом, наказав себе проснуться пораньше. Спал я крепко, и проснулся отдохнувший и веселый, а снился мне город моего детства – высоченные дома из красного кирпича, и яркое густо-синее небо, и текучая вода, и прозрачные скверы, и высокие люди кругом, каждый из которых бережно хранил свою печальную тайну.
Я полежал немного, глядя, как кружатся в красноватом вечернем свете пылинки.
«Все, пора», - вдруг почувствовал я, как чувствуешь неожиданно укол в палец. Собрался, бережно убрал теплую, оранжево блестящую старым лаком гитару в футляр, нащупал в кармане монетку – все в порядке.
Я заприметил их еще из далека – две крохотные фигурки, бредущие из бесконечной плоской равнины вперед, к закатному зареву. Легко их оказалось приманить и еще легче – убить. И я лежал, подставив сытое брюхо под холодный звездный свет, а звезды смеялись хрипло, и птицы кричали из глубины болота, и всю ночь желтело далекое окошко в Грязевке – видно, детей ждали, думали, может, заблудились дети.
Я и сам не заметил, как заснул, а когда проснулся, у меня на груди лежала холодным шершавым клубком болотная гадюка. И монетки в кармане не было, и мишка в рюкзаке был совсем не тот, что у меня в детстве. Похожий, но не тот.
Грустно мне было и я накарябал коротенькую записку – чтоб родители хоть больше не мучались ложными надеждами – «Не ждите и не ищите Ваших детей (девочку и мальчика). Я их убил и съел. Тел, как Вы понимаете, тоже можно не искать. Простите меня пожалуйста. Гитару возвращаю». Записку я сунул в чехол и тихонько подбросил на задний двор. Потом я немного понаблюдал за домом – там, несомненно, что-то происходило. Тени за задернутыми шторами то метались туда-сюда, то надолго застывали на месте. Из трубы густо валил жирный черный дым, но ни голосов, ни вчерашнего жужжания слышно не было. Вообще стояла тишина страшная, неколебимая, весь мир будто толстым стеклом залили, и я даже увидел, как поблескивает этим стеклянным блеском небо. Поглядев немного на ширящееся под небосводом черное облако, я закричал по вороньи и пошел прочь. Маленькое круглое солнце с лицом моей матери медленно поднималось впереди, из-за ельника, равнодушно, не узнавая, глядело на меня. Я поспешил скрыться в лесу. Я очень люблю свою маму, очень люблю, и когда вижу ее, мне так стыдно становится. Кто я такой теперь? Бродяга и убийца, да к тому же людоед, да к тому, может, и сумасшедший. Любому на моем месте было бы тяжело глядеть матери в лицо.