[ /tv/ /rf/ /vg/ /a/ /b/ /u/ /bo/ /fur/ /to/ /dt/ /cp/ /oe/ /bg/ /ve/ /r/ /mad/ /d/ /mu/ /cr/ /di/ /sw/ /hr/ /wh/ /lor/ /s/ /hau/ /slow/ /gf/ /vn/ /w/ /ma/ /azu/ /wn/ ] [ Main | Settings | Bookmarks | Music Player ]

No.34377 Reply
File: ybivec_syka_blya_padla_3.jpg
Jpg, 31.12 KB, 400×374 - Click the image to expand
edit Find source with google Find source with iqdb
ybivec_syka_blya_padla_3.jpg
Здравствуй, анон.
Я пишу роман. Он весь будет сплетен из множества небольших историй - страшных, смешных, трогательных. С очень расплывчатой основной линией - путешествием ГГ по просторам рашки.
Весь текст чересчур объемен, чтобы кидать его сюда, да мне, на самом деле, и не хочется. Я хочу проверить, основываясь на авторитетном мнении анона, самоценность каждой отдельной истории вне общего контекста. Потому что ведь когда знаешь целое, сложно объективно оценить часть саму по себе.
В общем, буду очень благодарен за критику. История, которую я кидаю сюда - дневник маньяка. ГГ голосует на ночной трассе, его подбирает незнакомец, они попадают в аварию - и, обнаружив дневник, ГГ понимает, с кем ехал. Такова краткая предыстория этого фрагмента.

«Я еще в детстве понял, что все сказки – это правда. Людоеды и вампиры охотились на детей, заманивая их в подвалы, великаны медленно умирали в больницах, не в силах нести дальше тяжесть собственного тела, а газеты пестрели рекламой предлагающих свои услуги колдунов. Я любил эти гаденькие газетенки с полураздетыми женщинами весьма средней степени привлекательности (впрочем, они меня тогда не интересовали), фотографиями убийц и насильников с коряво подрисованными топорами и пятнами крови, и – самое главное – набранными мелким шрифтом историями, делающими страшные сказки, плохие сказки, но все же – былью. Целыми днями я бродил по своему вечно слякотному и вечно пустому городу в поисках оставленных кем-нибудь газет. И они находились – отсыревшие, смятые, с оборванными обложками. И тогда я, осторожно оглядываясь по сторонам, медленно приближался и, вдруг схватив, тут же прятал в карман. Потом, всем телом чувствуя свой секрет, я искал какой-нибудь укромный уголок – в глубине кустов, на ржавой крыше гаража, во дворе брошенного дома – и, развернув свое сокровище, чувствовал, как холодеет моя душа и волны поднимаются где-то в темной глубине меня, куда я еще не мог заглянуть. Уж конечно, я знал – чувствовал – что я делаю. Что-то плохое, быть может, худшее, чем то, чем я занимаюсь теперь. Иначе ведь я бы не прятался. Домой я никогда их не приносил – во мне ведь и хорошее было, да и сейчас, может, есть.
Я к чему это вспомнил? Красивый мальчик, чьи уши я скормил своей случайной подруге – облысевшей дворняге с человеческим лицом -, чьи глаза я запустил высоко-высоко, к самым звездам, чье темно-красное, налитое кровью сердце долго истекало соком на вертеле…Короче, он подарил мне свой телефон. Серьезно, так и сказал: На, бери. Денег у меня нет.
И смотрел твердо и будто даже с презрением.
- Спасибо, - ответил я и сунул телефон в карман. А он успокоился и даже дернулся, будто решил, что я его отпущу.
Тут эта сука подошла ко мне и потерлась морщинистым лицом о колено. И по глазам смелого мальчика и по его тихому тонкому вскрику я понял, что он видит то же, что и я – лысеющую, когда-то рыжую дворняжку с опущенным хвостом и некрасивым, старым женским лицом. Он уже был в сказке, он уже приснился мне и, конечно, некуда ему было теперь бежать. Поэтому я запустил его глаза к звездам, а его уши захрустели на прокуренных зубах моей сучки, а его сердце горело алым огнем в темноте подвала.
Потом я насытился, потом, задрав ей хвост, трахнул сытую и равнодушную дворняжку.
И я лежал в темноте, и багровые, теплые шары плавали вокруг, то приближаясь, то медленно улетая вдаль.
Так я заснул, а когда проснулся, было так же темно, но никаких шаров уже не было. Дворняжка лежала рядом, грея мне бок.
Я легко встал, накинул на плечи рюкзак, пинком разбудил собаку.
- Это, - кивнул я на разверстую утробу мальчика, - Твое. Пока.
Вслед мне донеслось осторожное похрустывание. Берегла зубы, старая.
Уже на пороге, открывая тяжелую дверь, я спохватился и сбросил дождевик. Осторожность не помешает, хотя вряд ли меня можно поймать. Потому что как только я сбрасываю дождевик, я перестаю существовать здесь. Я вроде духа – только не того, что вселяется в людей, а скорее вроде того, что вселяется…Ну да, в старые дождевики. Я много думал об этом раньше – сейчас-то я почти совсем не думаю.
Все было темно, но я как-то видел и даже детали примечал. У всех шедших мне навстречу женщин – в красных платьях, в платьях зеленых и вовсе без одежды – вместо глаз были маленькие, крепко зажмуренные щелки вагин, а у мужчин вместо носов – вяло свисающие пенисы. Мне страшно хотелось их оторвать, но я не решался – мужчины были широкоплечи и усаты.
Я вышел из города – вокруг простирался бесконечный изумрудный лес. Где-то далеко, у самого горизонта, высились руины какого-то исполинского сооружения. Я свернул с заросшей росистой травой дороги и забрался на высохший, разлапистый дуб. Там я уж устроился поспать, как вдруг затряслась земля и небосвод, осыпаясь, зазвенел громогласным хрусталем. Я удивился было, но тут же сообразил, в чем дело: это звонил телефон смелого мальчика. Я вытащил его из карманы и тут же земля остановилась и небо замолчало – только вибрировал на моей ладони и играл какую-то мелодию прямоугольный, почти плоский черный телефон.
Я подождал, пока он успокоится (хоть мне очень хотелось взять трубку и рассказать, что я сделал с мальчишкой), а потом залез в телефон. Мне было страшно тяжело сообразить и вспомнить, как совладать с такой хитрой игрушкой, я прямо чувствовал, как переплетаются, мучая друг друга, мои исковерканные мысли. Но дело того стоило. Среди всяких нелепых фотографий и роликов я нашел видеозапись, на которой (под далекий звон посуды и гудки автомобилей с улицы) две рослые женщины в белых халатах вскрывали мужской труп.
«Ну и мальчик», - подумал я и разозлился. Потом мне вспомнились газетенки моего детства, я успокоился и даже рассмеялся.
Но тут одна из женщин сняла маску (вскрытие было уже почти закончено) и я узнал свою мать. Какую-то секунду она глядела мне прямо в глаза, и я не выдержал – выбросив телефон, я в ужасе бросился прочь.
Снова было темно, и жарко, и остромордые черно-красные тени кружились вокруг меня, и не было ножа, чтобы отбиться, и не было дороги, чтобы убежать. Из высокого далека, из чужой вселенной глядели на меня звезды и глаза смелого мальчика глядели, а я только уворачивался и прыгал, и падал, и оскальзывался и только в последний миг уходил от острых морд. И много уж было этих последних мигов, целая вечность их была. Я задыхался, и сердце болело, и тело тяжелело, ныло от усталости. Но хуже всего было то, что мне очень хотелось спать. Веки тяжелели, падали и красные морды исчезали в черной мгле, и только огромным усилием воли мне удавалось открыть глаза и бросить тяжелое тело в сторону. И вот моей воли оказалось мало, веки опали, скрывая приближающихся врагов, и я упал на черный камень.
Проснулся я в угольной яме и долго сидел в ней, холодный и безучастный, пока случайно не задрал голову и не увидел небо над головой. Тут же я вылез и пошел через лес к шумящему, как сердитое море, шоссе.
Я был весь в угольной пыли, наверное, прилипших листочках еще и веточках, запутавшихся в волосах, но нисколько не переживал. Я ведь чудовище из сказки, и если люди видят меня, они говорят просто: «это тени так сложились» или «там никого нет, это халат так на стуле висит», а то и вовсе «это галлюцинация». Серьезно, так и есть. Мир и человеческое сознание – это как два зеркала, стоящие друг напротив друга.. Что есть в одном, то есть и в другом, и нельзя сказать, мир ли создается сознанием, или сознание миром. И люди вечно глядятся в эти зеркала и не могут выбраться из их бесконечного лабиринта. А я – я брожу по темной комнатке, где стоят друг напротив друга эти зеркала и не отражаюсь ни в одном – ведь они заслоняют друг друга. Я брожу в подсознании (кстати говоря, если есть подсознание, есть и подмир, подреальность; впрочем, тут уж нет разделения на на объекты вашей души объекты материального мира, здесь все едино, все смешано в темноте). Реальность и человеческое сознание – это два зеркала, стоящие друг напротив друга, и стоят они в темной комнатенке, полной неведомых ужасов и чудес. Там живу я. Потому-то меня и нельзя поймать – нет больше зеркала, в котором бы я отражался и сам я не знаю мира, в котором люди живут.
По шоссе я шел довольно долго. Стоял тихий ненастный рассвет. И неба будто вовсе не было – только бесконечная, пропитанная прозрачной моросью высь над головой.
Название деревни, – «Грязевка» - указанное на повороте, показалось мне примечательным и я свернул на топкую, измочаленную грунтовку, петляющую в мертвом ельнике. Потемневшее небо заплакало, и я приметил скользящие меж сухих ломких стволов быстрые, обрывистые тени. Просто лоскуты чуть более темного воздуха, вьющиеся вслед за мной. Профиль смелого мальчика, старик, которого я когда-то убил, Арина…Принимая знакомые формы на мгновение, тени – игрой ли солнца, резким порывом ветерка, рассекавшей их веткой – тут же снова теряли всякие осмысленные очертания, и вновь показывали мне свое лицо, и снова прятались. Так они провожали меня до самой опушки, а когда я вышел из мертвого леса, мне открылась удивительная картина. Несколько островерхих черных изб (ни дымка не поднималось над ними, и ни звука не доносилось от них) контрастно выделялись на фоне раскинувшегося до пустого горизонта болота – тускло-желтой, бурой, мшистой плоской равнины, отражающейся в высоком прозрачном небе. Ядовитым желтком растеклось вдалеке солнце – сам не знаю, рождалось оно или умирало. От него мне навстречу летел косяк маленьких черных птиц.
Я закричал от восторга и огромными прыжками бросился вниз, к деревне. Попирая высокую, влажно хрустящую под моей тяжестью траву, я слетел со склона и приостановился – мне послышались чиь-то голоса. Я постоял немного в тени высокого черного дома, весело подмигивающего мне выбитыми стеклами. Но все было тихо и я забрался внутрь.
Комнаты дома – пахнущие сухой холодной пылью, пустые, с высокими белеными потолками – тянулись анфиладой от торца к дверям. Я прошел все их, и везде было пусто, только побелка скрипела под ногами, но в последней я заприметил валявшуюся в углу игрушку. Это был изрядно облезлый мягкий мишка со свалявшейся шерстью и черными, живо блестящими пластиковыми глазами. Я постоял немного, держа его на руках и глядя в широкое, очеловеченное страданиями лицо. У меня в детстве такой же был, точь в точь. Я перевернул его – на спине кармашек, ну да. Равнодушными, быстрыми пальцами я раскрыл молнию – внутриоказалась блестящая монетка с просверленной посередине дырочкой. Главное мое – вместе с хранящим ее медведем – сокровище в семь лет. Я повертел монетку в руках и, подумав, сунул в карман. Медвежонка забросил в рюкзак.
В следующем доме было пусто, полы в одной из комнат были расчерчены под классики.
А в предпоследнем – третьем – кажется, кто-то жил. Тихо было, и дым не шел из трубы, но иногда за занавесками проплывали смутные силуэты и еле слышно доносилось низкое механическое жужжание. Я постоял под окнами, обошел дом кругом, но залезть внутрь не рискнул.
А четвертый, последний дом, упирающий черную крышу в зеркалом отражавшее все небо, открыл мне настоящее чудо. На чердаке, меж ребер пробивающегося в щели света был самый настоящий детский штаб. И пружинный матрас был там, и староеодеяло, и деревянный ящик, служащий столом, и свеча в консервной банке вместо подсвечника, и шахматы, и укатившаяся в угол бутылка из-под лимонада, и тоненькая тетрадка с неуклюжими записями, и Том Сойер без обложки, и Стивен Кинг в обложке самодельной и даже как-то разрисованной, и моток бечевки, и спрятанные под матрасом сигареты и даже старая, но, видно, с любовью оберегаемая гитара.
Я прислушался. Тишина. Да, самая настоящая тишина. Значит, сейчас детей в деревне нет. Мне навстречу они тоже не попадались. Да и вряд ли они в город ходят учиться – больно далеко. Дальше, наверное, дальше по дороге.
Я сунул в карман найденные сигареты, тронул первую струну – звук был чистый, как зимнее утро – и гитару тоже решил взять с собой. Но пока еще было рано. Я вынул из-запазухи нож, улегся на матрас, накрылсяодеялом, наказав себе проснуться пораньше. Спал я крепко, и проснулся отдохнувший и веселый, а снился мне город моего детства – высоченные дома из красного кирпича, и яркое густо-синее небо, и текучая вода, и прозрачные скверы, и высокие люди кругом, каждый из которых бережно хранил свою печальную тайну.
Я полежал немного, глядя, как кружатся в красноватом вечернем свете пылинки.
«Все, пора», - вдруг почувствовал я, как чувствуешь неожиданно укол в палец. Собрался, бережно убрал теплую, оранжево блестящую старым лаком гитару в футляр, нащупал в кармане монетку – все в порядке.
Я заприметил их еще из далека – две крохотные фигурки, бредущие из бесконечной плоской равнины вперед, к закатному зареву. Легко их оказалось приманить и еще легче – убить. И я лежал, подставив сытое брюхо под холодный звездный свет, а звезды смеялись хрипло, и птицы кричали из глубины болота, и всю ночь желтело далекое окошко в Грязевке – видно, детей ждали, думали, может, заблудились дети.
Я и сам не заметил, как заснул, а когда проснулся, у меня на груди лежала холодным шершавым клубком болотная гадюка. И монетки в кармане не было, и мишка в рюкзаке был совсем не тот, что у меня в детстве. Похожий, но не тот.
Грустно мне было и я накарябал коротенькую записку – чтоб родители хоть больше не мучались ложными надеждами – «Не ждите и не ищите Ваших детей (девочку и мальчика). Я их убил и съел. Тел, как Вы понимаете, тоже можно не искать. Простите меня пожалуйста. Гитару возвращаю». Записку я сунул в чехол и тихонько подбросил на задний двор. Потом я немного понаблюдал за домом – там, несомненно, что-то происходило. Тени за задернутыми шторами то метались туда-сюда, то надолго застывали на месте. Из трубы густо валил жирный черный дым, но ни голосов, ни вчерашнего жужжания слышно не было. Вообще стояла тишина страшная, неколебимая, весь мир будто толстым стеклом залили, и я даже увидел, как поблескивает этим стеклянным блеском небо. Поглядев немного на ширящееся под небосводом черное облако, я закричал по вороньи и пошел прочь. Маленькое круглое солнце с лицом моей матери медленно поднималось впереди, из-за ельника, равнодушно, не узнавая, глядело на меня. Я поспешил скрыться в лесу. Я очень люблю свою маму, очень люблю, и когда вижу ее, мне так стыдно становится. Кто я такой теперь? Бродяга и убийца, да к тому же людоед, да к тому, может, и сумасшедший. Любому на моем месте было бы тяжело глядеть матери в лицо.
>> No.34378 Reply
>>34377
Любому на моем месте было бы тяжело глядеть матери в лицо.
Ельник был все так же пуст и бездвижен, и ни ряби не проходило по черной стоячей воде, ни звука не раздавалось, только неслышно осыпались на тихом ветру чешуинки с сухих тонких стволов – точь в точь, как осыпается кожа с псориазников. И как же я был удивлен, когда навстречу мне выехал, показавшись из-за поворота, полицейский уазик. Конечно, никуда я не побежал, а решительно двинулся ему навстречу. И наваждение рассеялось – когда машина приблизилась, оказалось, что никакой это не уазик, а старая синяя Нива.
Я остановился и поднял руку. Нива подъехала, обдав меня сладким ароматом бензина, боковое стекло медленно опустилось.
- Куда? – спросил водитель. Я сразу понял, что у него какое-то горе, но мне-то что за дело? Его горе осталось там, в реальном мире, а теперь он здесь, у меня.
- В Грязевку надо, - просительно улыбнулся я, - И обратно.
Водитель молчал и я, в приступе вдохновения, продолжил, - Дети разболелись у меня, я за помощью шел.
Водитель все молчал и мне вдруг ужасно захотелось выбить ему зубы. Но тут я заметил, какие они острые, с блестящими от слюны режущими кромками, и отказался от этой идеи.
- Залезайте. Отвезем в больницу ваших детей, - ответил наконец он.
Поехали. Я заметил, что за машиной увязался один из вчерашних призраков, тот, с лицом Арины. Это, конечно, был хороший знак.
- А что с детьми? – спросил он.
- Не знаю, сердито – что за допросы? – отвечал я, - Я ж не врач.
Но с ролью убитого горем папаши эти слова не вязались и я поспешил прибавить, - С крыши упали.
- Высоко?
- Хватило, рассеянно ответил я. Голова моя другим была занята, я думал, что хорошо бы мне машиной обзавестись. Вроде бы я умел водить когда-то.
- А ты сам куда? В поселок? – спросил я.
- В Грязевку.
Ну вот и все. Теперь и думать нечего, до Грязевки его допускать нельзя. Я продолжал разговор, хотя о чем шла речь, сказать сейчас не могу. Рука моя с томительной медлительностью ползла к ножу, и думать я сейчас не мог ни о чем вообще. Пусто в голове и темно было. И вот я наконец выхватил нож, и уткнул его водителю под ребро, и весело сказал, - Останавливайся.
Машина замедлила ход, остановилась, и вдруг руки водителя – его тонкие белые запястья – порхнули, будто две рыбины, к бардачку. Не выйдет! Жадно хрупнув курткой, мой ножичек наконец залез ему в нутро. Я вышвырнул его из машины, сам выскочил следом и, схватив его за волосы и задрав его лицо к низкому стеклянному небу, перерезал ему горло. Кровь хлынула на мокрую землю и я закричал что-то ликующе.
Разобравшись с телом, я заглянул в бардачок. Там, оказывается, был у водителя широкий охотничий нож и я окончательно пришел в хорошее расположение духа.
Лихо развернувшись поперек грунтовки, я покатил в город. Мне захотелось послушать музыку и я одной рукой выудил из рюкзака свою старую маленькую кассету. Группа «Браво», альбом «Весна». Футляр тресканый-перетресканный, вкладыш истерся, как папирус, зато музыка хорошая.

Ты далеко от меня,
За пеленой другого дня,
Но даже время мне не сможет
Помеша-а-ать
Перелететь океан
И, разогнав крылом туман,
Упав с ночных небес,
Скорей тебя обнять.

Пел я неведомо кому и несся в своей новой машине навстречу городу, и размахивал в такт рукой, и что-то мне подсказывало, что меня ждут веселые денечки.

Веселые денечки мои кончились довольно быстро. Первая жирная темно-синяя капля растеклась по лобовому стеклу, включенные дворники размазали ее еще шире. И с неба хлынул густо-черный сливовый дождь. Тут же стало темно, и в темноте загорелись глаза чудовищ. Огромные, желтые, немигающие, они глядели на меня из темноты, то приближаясь с мгновенной скоростью, то снова прячась вдали. С обмершим сердцем, медленно-медленно ехал я им навстречу сквозь непроницаемую, жирную, черную пелену дождя. Где-то далеко, над огромной полуразрушенной пирамидой, высившейся за городом, вспыхивали молнии. И глядели на меня из темноты невидимые кошмары с мерцающими тусклым желто-оранжевым светом глазами.
Я ехал очень медленно, почти в полной темноте и слышал, как отдаются в сидение быстрые, тяжелые удары моего сердца. Из черноты вокруг выросли впереди невыносимо жуткие силуэты острокрыших изб, одна из них тут же осветилась изнутри багряно-желтым светом и тут же распахнула слепящую, бездонную пасть окна. Молнии исчезли, и гром не гремел, и даже вязкий иссиня-черный дождь неслышно колыхался теперь вокруг моей маленькой машинки. Ничего не было, только чернота и пустое желтое окно.
Я завыл от ужаса, кое-как остановил машину, перелез назад и скорчился там на полу, под сиденьем, с обреченным ужасом глядя на темные стекла – не заглянет ли ко мне мой кошмар, прячущийся в темноте, не идет ли кто из избы за мной?
Долго я так пролежал, пока мир не посветлел немного, и пока мне совсем уж холодно не стало. Тогда я кое-как сел, тихонько растер онемевшее тело, и, раз со мной ничего страшного не случилось, осмелел и, поднявшись, выглянул в окно. Стоял тихий сумрачный рассвет. Дорога была пуста и поля кругом были пусты, и редкие заросли низких деревьев. Я, оказывается, уже подъехал к пригородам и перед машиной действительно тихо стояли старые черные избы. Я вытащил сигареты, закурил. Тишина не всколыхнулась, небросилась на меня стремительно. Тогда я открыл дверь и пошел в сторону от дороги, на близкий звук плещущейся воды.
Прозрачная, узенькая речушка весело бурлила меж нежных ивовых берегов. Я долго шел вдоль нее, пока не увидел наконец спокойную темную заводь, оттененную льнущим к воде ракитником. Я разделся, развесив пахнущую кровью, потом и табачным дымом – больше всего табачным дымом – одежду на ветвях и опустился в холодные, спокойные воды.
Обратно я шел веселый, злой и почти счастливый. Видел я гулявших на том берегу, средь брошенного пасмурного утра, детей, слышал их тихие голоса и робкий немного, сторожкий будто смех. Девочка и мальчик, кажется, брат и сестра, кажется, даже близнецы. Долго я глядел на них из своих кустов и непонятная тоска вдруг загрызла мне сердце. Потом девочка поговорила по телефону и они ушли. Ну и я побрел прочь.
Кроме своей машины, тот грустный человек оставил мне еще почти восемь тысяч рублей. Мне очень хотелось выпить и еще нужно было обустроить логово. С первым было просто – в ближайшем магазине я купил ящик водки, пятилитровую канистру воды, хлеба и вяленой рыбы. Покатавшись по городу, нашел и прибежище себе на первое время. На далекой окраине, в каком-то цыганском предместье, стоял на отшибе, спрятавшись в густые заросли крапивы (с фасада) и камыша (с торца), крепкий еще деревянный дом. В нем было пусто и грязно, но на чердаке я расчистил себе угол под лежбище и занес туда по шаткой, темной лестнице покупки. Машину я отогнал в центр, а домой вернулся пешком.
Теперь можно было и отдохнуть. Из старых досок, обрывков обоев, фанерных листов и прочего горючего мусора я сложил перед домом костер, а сам уселся на крыльце с первой бутылкой водки и протянул ноги к огню. Тихие сумерки опускались на мою глухомань, и серебрилась в синеве молодая крапива. Стояла звонкая, живая тишина, вплетающая в себя стрекот насекомых, поскрипывание моего старого дома, далекий гвалт цыганских ребятишек.
- А слова мои всегда просты, - обнаружил я, что тихонько напеваю себе под нос, - Ты, ты и только ты. И новая музыка, новая музыка, новая..
Следующий глоток ожег мне горло, и мир стал еще чуть тише и прекрасней. Вспыхнула крохотным отражением костра спичка и к небу медленно поплыл легкий дымок.
Серебристые заросли крапивы зашелестели, расходясь, и из них вышел козлоногий сатир. Лицом он был темен и говорить не мог, только мычал. Звезды пачкались о его всклокоченные сальные волосы и воняло от него мерзко. Он просительно и глухо мычал, разевая черную мокрую пасть, и протягивал мне белый пластиковый стаканчик. Его вторжение, прямо скажем, испортило весь вечер, но, вздумай я его убить или прогнать, это испортило бы его еще больше. Кроме того, он, может, давно уже здесь жил и, с его точки зрения, это я к нему вторгся. Потому, настроенный благодушно, я налил ему водки и предусмотрительно вручил в распухшие, чешуистые от грязи руки сигарету. Деликатно отойдя за костер, он выпил и закурил. Так, в сдержанно-доброжелательном молчании, мы выпили с ним первую бутылку водки, затем – вторую. А на середине третьей я пришел в неистовство, выбил ему последние зубы и заставил отсосать мне. Вот и все, что я помню, но, видимо, было еще что-то, потому что проснувшись, я обнаружил разбросанные по всему дому части его уродливого тела.
>> No.34445 Reply
>>34377
Конец дневника. И анон, ну хоть словечко!

А на середине третьей я пришел в неистовство, выбил ему последние зубы и заставил отсосать мне. Вот и все, что я помню, но, видимо, было еще что-то, потому что проснувшись, я обнаружил разбросанные по всему дому части его уродливого тела.
Голова у меня болела, и тело ослабло, и жар, кажется, накатил, и меньше всего мне сейчас хотелось возиться с этим непонятным трупом. Кое-как я собрал куски сатира в клеенчатый баул, а на кровавые пятна, подумав, махнул рукой. Завтра замою, никуда они не денутся.
Еще вчера приметил я в одной из комнат первого этажа квадратный люк с черным чугунным кольцом, и сейчас решил попросту сбросить останки своего незадачливого собутыльника в подпол. Не очень-то это технике безопасности соответствовало, но тащить куда-то тяжелый баул было слишком лень.
Однако, подняв неожиданно легко отворившуюся крышку, никакого подпола я не обнаружил. Ажурная винтовая лесенка из какого-то черного металла уводила вниз, в темноту. Кое-как взвалив баул на спину, я схватился за легкие перила – еще не хватало кувырнуться вниз – и ступил на первую ступеньку.
Я шел, шел и шел по непрерывно вкручивающейся вглубь земли изящной металлической лесенке. Ни зги не было видно кругом, и я только чувствовал все возрастающий холод перил. Баул я уж давно сбросил вниз, и он укатился, глухо перекатываясь и шелеща, в темноту. А я все шел, шел и шел, и, наверное, приближался уже к центру земли. Тяжело было дышать – стылая, вязкая испарина забивала горло, и сердце глухо билось в тесноте грудины и тесноте тяжелой черной земли. Голова у меня кружилось от бесконечных поворотов, и предчувствие тошноты тревожило горло. Наконец впереди забрезжил – будто сквозь плотную ткань – какой-то призрак света. Еще несколько утомительных кругов, и я спустился в крохотную подземную камеру. Желтый огонек освещал скругленные стены, незаметно переходящие в низкий потолок. Подле огня на застеленном черной тканью топчане лежала белая костяная флейта. Я сразу понял, что сделана она из человеческой кости, и не просто какой-то там кости, а из позвоночника девятилетнего мальчика. Я даже увидел его на секунду, этого мальчика – он был рыжий и толстый. Больше в этой келье не было ничего (и моего баула, кстати, не было тоже), и я, забрав флейту, начал подъем. Дорого мне далось это восхождение. Не раз и не два останавливался я передохнуть, и щупал грудь равнодушной рукой – не остановилось ли сердце, а если не остановилось, не вылетело ли оно из-за ребер, не стучится ли, мягкое, прямо под кожей. Один раз я оступился и улетел, подпрыгивая на острых углах, вниз. Выкатился я теперь не в келью, а в круглую комнатенку, стены которой были расписаны маслянистыми фресками, изображающими мрачный ельник с человеческими волосами вместо хвои. В этой круговерти я и лесенку-то не сразу заметил, а когда заметил, поспешил удрать из жуткого леса в безопасную темноту. Наконец поднявшись, я долго не мог отдышаться, и долго глядел на красный закатный свет. Уже вечер, оказывается.
Я залез на свой чердак, усталый, забился в угол, на мягкую кучу скомканного тряпья. Подумав, вытащил новую бутылку из ящика, выпил. Но не давала водка теперь ни покоя, ни умиротворения. Тогда я достал костяную флейту. Здесь, наверху, еще более нежной, хрупкой была она. Белая, почти полупрозрачная тонкая кость – и снова на секунду я увидел серьезное круглое лицо рыжего мальчика. Осторожно зажав флейту в зубах, я вылез со своего чердака на крышу. Близкие звезды приветливо светили мне, и далеко простирался мир кругом, и каждая халупа чумазого цыганского поселка светилась изнутри желтым светом.
Я поднес флейту к губам и заиграл, и красные, синие и зеленые звуки поплыли к круглой пятнистой луне. Дверь одной из халуп распахнулась, на пороге появилась крохотная фигурка растрепанного со сна мальчика. Он постоял немного инеуверенно двинулся ко мне. Из переулка вышла, присоединяясь к нему, длинноволосая девочка в ночной рубашке. И еще подходили дети, распахивались и приоткрывались осторожно двери домов, лачуг и сараев, и с пустыря подходила игравшая там ребятня, а я все играл, и плакал от боли толстый мальчишка в своем неведомом далеке.
Их уже много стояло у моего дома и, как завороженные, глядели они, задрав головы, на луну и на меня. А я смеялся флейтой, и тот рыжий труп плакал флейтой, и это было одно и то же, сладостное, хрустальное, бесконечное – мой смех и его слезы.
Тут к детям подлетела какая-то толстая старуха в темных одеждах и закричала что-то испуганно и негодующе, и била детей по щекам, и оттаскивала за шивороты, и увела наконец всех.
Я оторвался от флейты и сунул ее за пазуху. Я совсем не рассердился на выходку старухи и, спускаясь, даже напевал себе под нос:

Но ты сказала мне
Это – мечты.
И ничего в них нет –
Вот и все, что
Сказала мне ты.

Потом, в темноте своего чердака, я пил теплую водку, и багряные, жаркие шары плавали в густом спертом воздухе. Потом я заснул, и пока я спал, мою флейту украли цыгане. Это приснилось мне, и сон был вещий – я проснулся и первым делом полез в карман, и флейты там не было. Долго плакал я, и выл от злости, и зубами скрипел, и обещал себе сжечь весь их поселок, а пепел по ветру развеять. Но вставал день и я наконец почувствовал голод.
Кое-как ополоснув багрово светящееся от жара лицо остатками минералки и сунув в карман скомканный тонкий дождевик, я отправился в город.
Нива моя была оставлена в самом центре, в двух-трех перекрестках от главной площади, украшенной здоровенным гранитным фаллосом, на самой головке которого было выцарапано угрюмое бородатое лицо. Стояло белесое, предполуденное безвременье, когда улицы всех городов мира пусты, и только дети (и их кошмары) отваживаются выходить на тихие, просторные от безлюдья площади, проспекты и улицы.
Я медленно ехал по городу и высматривал свою добычу, но никого не было, а живот уже подводило от тоскливого голода.
Частенько вдалеке зловещей рыжей искоркой показывался тот мертвый мальчишка, морочил меня и заманивал куда-то. Я, конечно, не верил ему и давно бы уже свернул в сторону, да не было пока ни одного перекрестка. Дома сомкнулись, как стены в коридоре, до самого горизонта, а на горизонте, в смазанной дымке, то и дело показывался рыжий, махал рукой и звал меня, и некуда было свернуть, только и мог я, что ехать как можно медленнее. И я ехал, и длился коридор – высокие, чуть не до неба достающие дома из красного кирпича и кирпича желтого, и покрашенные зеленой краской, со шпилями, башенками и балконами, с окнами круглыми, квадратными и прямоугольными. Нигде ни арки, ни перекресточка. Даже еще ни одной двери не приметил я. Небо уж чуть потемнело, и воздух посвежел, а все ни единой живой души не попадалось мне навстречу, и даже рыжий давно уже не показывался. Тянулся вперед бесконечный коридор, и точно так же тянулся он назад в моих зеркалах.
Наконец я остановил машину и вышел. Тишина стояла страшная. Она щупала, слабила мышцы, и в уши лезла, и в сердце лезла, и даже кости мои истончились от этой тишины, так что я даже чуть осел на серый асфальт. И вдруг мир будто вздрогнул, стряхивая с себя оцепененье. Из-за поворота, которого не было (верней, он появился, когда они из него вышли), мне навстречу выпорхнула стайка детей. Они смеялись и кричали что-то веселыми голосами и пролетели мимо меня, будто разноцветный ветер. Не раздумывая, я залез в машину, развернулся и покатил вслед за ними. Город ожил и пропала куда-то глухая тишина, и двери появились на домах.
На площади дети разделились, двое пошли в сторону полуразрушенного желтого здания, над которым в каком-то особенно синем небе кружили крупные птицы, а остальные двинулись через площадь к поблескивавшему на солнце гранитному фаллосу.
Я, соблюдая дистанцию, двигался за первыми двумя. Сердце у меня уже екало от хищного предвкушения, и в животе урчало.
Дети остановились пред зданием и, поглядывая на кружащих над ними птиц, переговаривались о чем-то. Лица у них были серьезные и даже чуть испуганные. Я глядел на обтянутую белыми джинсами попу мальчика и представлял себе кусок мяса, жарящийся медленно на вертеле. Девочка тоже была плотненькая, с румяными щечками – хоть сейчас кусай. Наконец они договорились о чем-то, обнялись, как взрослые, на прощанье, и мальчик ушел в высокую арку, зияющую в желтом доме, за которой, сколько можно было видеть, высились только горы битого кирпича да бледные подвальные травы росли.
Я выждал еще немного, подкатил поближе. Девочка, не оборачиваясь, глядела в проем, в котором исчез ее друг или, может, брат.
Ну, здесь все просто будет. Веревка у меня была, и мешок был, а вместо кляпа можно использовать скомканный дождевик.
Огляделся кругом. Прохожих не было, дети, столпившиеся вокруг памятника, который отсюда виделся вовсе не фаллосом, а бюстом какого-то бородатого мужика, стояли спиной.
Я распахнул дверцу и одним прыжком вылетел девочке за спину. Она и ойкнуть не успела – одной рукой я обхватил ее голову, зажав рот ладонью, второй обхватил живот, и, быстро пятясь, уволок ее в машину. Брыкалась она, как дикая, и пришлось ударить ее головой о дверь. Девочка обмякла, и я, еще тяжело дыша, но уже успокоившись, запихнул в красный мокрый ротик шуршащий комок дождевика, накинул ей на голову мешок и обвязал локти веревкой. Получившийся кулек я бросил под сиденье и, положив ей на хребет ногу, огляделся по сторонам. Тишина и пустота, только кружатся над желтыми развалинами крупные черные птицы. Что-то там делает ее дружок? Я поехал домой.
Первые звезды высыпали на небо, но я их не видел. Цыганский поселок гомонил общим сходом, но не слышал я их. Я не пил и не ел, но не чувствовал ни голода, ни жажды. Мы сидели на темном чердаке, и я, завороженный, глядел на свою пленницу, и призрачные видения ее рассказов обступали нас, то выходя вперед, то прячась за спинами. Тут был косматый черный волк, и девочка в красном беретике, и огромная лягушка в сверкающей короне, и буйногривый конек, и старуха с костяной ногой и неподвижными мертвыми глазами, и добрый веселый дурак в алой рубахе, и мужчина с ярко-синей бородой, прячущий руки за спину, и бог знает, кто еще. Призраки теснились в темноте, но не смели к нам приблизиться, потому что одним словом девочка могла их убить и снова возродить к жизни. Сколько историй она знала – жутких, странных историй, про людей, о которых я никогда не слышал, и о местах, где никогда не бывал.
Так я заснул, окруженный причудливыми и дикими виденьями, а когда проснулся, не было моей маленькой сказочницы. И до вечера я сидел на крыше и пил водку пополам со светлыми слезами и ждал, что придут за мной лесорубы, чтобы вспороть мне брюхо. Но не о том я горевал, а о моей волшебнице, убежавшей от меня.

Вечер. Лесорубы так и не пришли».
>> No.34448 Reply
2012 год.
Кому твоя чернуха нужна?
В ней нужен либо юмор, либо что-то парадоксальное, либо немного философствований (я не говорю "философия", потому что она может быть только академической, а вот бытовые философствования интересны, когда их вбивают в последовательность событий).
Вспоминается отзыв Веллера на "Это я, Эдичка" Лимонова. Если кратко - последний просто загнал на бумагу много условно неприятных для читателя вещей, но весь этот "перец" стал основным блюдом.
Возьми любое знаковое произведение с элементами гуро и чернухи, и ты увидишь, что в неё гадкие моменты идут фоном к чему-то ещё.
"Американский психопат" описывает офисную культуру. Работа идёт на контрастах - серо-голубые офисы днём и кровь на инструментах главного героя по ночам.
"Заводной апельсин" играет с речью, описывает ретро-мир будущего (уже это ощущение мира-оксюморона привлекает читателя).
Истории маркиза Де Сада вновь возвращаются к теме контрастов.

А у тебя получилось что-то из обоймы блэк-металл групп.
И да, ты правда думаешь, что если в твоём романе будут разные истории - от трогательных до такого вот трешака, то это кто-то будет читать?
Ты можешь возразить мне - "но ведь это и будет тот самый контраст". Нет, не будет. Контраст должен ощущаться сразу. А у тебя огромный кусок занудного повествования, который, окажись в одной книге с милыми рассказами, всё равно не вызовет ничего, кроме брезгливости.
>> No.34456 Reply
>>34448
Спасибо за развернутый ответ. Я не хотел контраст, честно говоря. Просто сейчас почему-то принято романтизировать разного рода сумасшедших и серийных убийц - мол, и отверженный, и борец с обществом, и интеллектуал. А на самом деле это просто помесь закомплексованного подростка и животного. Злая бесхвостая обезьяна, как сказал бы Лев Давыдович. Я и попытался показать внутренний мир такой забитой и тупой обезьяны - без всякой романтики, без всякой красоты, вообще ничего, кроме инстинктов в самом их первичном, не искаженном виде.
>> No.34460 Reply
>>34456
Это никому не интересно. "Романтики" интересны по той причине, что выявляют конфликт личностного типа. Нет конфликта - нет текста (да, конфликт есть везде - даже в рассказах Довлатова, даже в сценках Гришковца). Персонаж без "надлома" - мёртвый персонаж. И неважно - занудный это профессор или извращенец-педофил. Если он однобок, то встаёт вопрос о эволюции характера (ещё одно требование к тексту).
Убийцы-роботы - этот типаж был затёрт в рассказах про Вьетнам, хотя там подача была под иным углом, с акцентом на то, что люди стали зверьми не по своей воле. Сама долбёжка чернухой в глаза там раскрывалась в полной мере, просто в нашей стране эти рассказы не публиковались (да и вряд ли переводились).
К тому же, уже были попытки совместить животное и внешний флёр романтики. Как бы не бранили за карамельный вкус "Парфюмера" Зюскинда, в нём это мировоззрение животного показано на ура (мерзостей в мышлении героя там больше, чем в твоём тексте). Причём автор пытается сопоставить романтика снаружи (то, как воспринимают происходящее люди вокруг) с аморальным скотом внутри (то, как воспринимает происходящее герой). Роман ставит точку во всём параде историй про маньяков-извращенцев.
Попробуй другой жанр, прошу. В этом жанре уже всё написано. Писать про девиантов скучно - парадокс писательского ремесла.
>> No.34486 Reply
File: 0_44b54_5242a1_XL.jpg
Jpg, 39.24 KB, 500×626 - Click the image to expand
edit Find source with google Find source with iqdb
0_44b54_5242a1_XL.jpg
ОП, очень приятные описания окружения. Все происходящее будто бы окутано алыми сумерками.
Но анон верно говорит, что безыдейно. Жутко местами. (Что вполне характеризует описанного тобой маньяка)
Если аккуратно вплести сюжет или смысл, не разрушив этого легкого медленного повествования, то будет годно.
Советую обратиться к "городским легендам", и немного поубавить чернухи. И без нее можно играть на чувствах.

А оставь свои фейкоконтакты, я бы пообщался с тобой
>> No.34487 Reply
>>34460
А ты редкая и чудесная няша довольно интересен, анон. Приятно, что такие есть на добраче.
>> No.34505 Reply
>>34487
Это не мои мысли.
Прочитай три работы:
1. "Поэтика" Аристотеля.
2. "История на миллион" Роберта Макки.
3. Юрген Вольф "школа литературного мастерства".
Желательно именно в таком порядке.

Не спеши кривиться. Я думаю, ты уже понял, что писать "как на душу положено" - не вариант. По крайней мере, я на это надеюсь. Конкретно в этих трёх работах авторы с полу-академическим уклоном объясняют, как устроено повествование - какое соотношение смысловых ударений радует глаз, как развивается повествование и прочее. Поверь, прописными истинами эти работы тоже не являются - это не мануалы из серии "как разбогатеть после кризиса" и прочий треш.
К тому же, Макки отлично рассматривает и авангардное кино, указывая на его структуру как антитезис академическому жанру. После его работ на любое повествование - будь то "Зелёный Слоник" или романы Пелевина смотришь, задаваясь вопросом "как это устроено и почему мне это нравится" и находишь ответ.
>> No.34506 Reply
>>34505
Вообще, первые главы "истории на миллион" просто пропитаны духом российских графоманов.
Откуда возникает желание "писать просто про жизнь" или, наоборот, превращать все тексты в косноязычные трип-репорты, почему так часто хочется начать плодить чернуху, почему у многих графоманов описания занимают по восемь предложений (особенно актуально для двача, но и на доброчане подобное замечал) и прочие "детские" болезни.
>> No.34509 Reply
>>34506

Очень интересно.
Антику люблю. А Макки заинтриговал.

А что ты скажешь о Хантере Томпсоне? Я бы его не назвал графоманом.
>> No.34516 Reply
>>34509
Не совсем понял вопрос. Ты к тому, что я кажусь защитником академизма, якобы презирая всё остальное? Это не так.
Хантер Томпсон учился в Колумбийском Университете на литератора (краткий курс по типу российского СОП). Не я, не ты скорее всего не читали его ранние журнальные работы до "дерби в Кентукки", которую он сам написал скорее из гнева, чем из китча. До неё же он был прекрасно знаком и с трёхактной структурой действия, и с принципами противопоставления, и с кривой истории.
Т.е., во-первых, он не был шалопаем-балаболом (в мире искусства это вообще классика, которую упорно не замечает 90% читателей/зрителей/слушателей - возьми биографию "бунтарей" и "борцов с системой" и с огромной вероятностью ты увидишь что-нибудь в духе "обучался в музыкальной школе по классу фортепиано" или "посещал литературной кружок при Оксфорде")
Во-вторых, Томпсон - не совсем прозаик. Он журналист. И прозу он писал исключительно в журналистском ключе. Если ты возьмёшь NYT или другую прессу (даже наших дней) и сравнишь стиль этих статей с тем же "Страхом и отвращением", то способы повествования в них будут ну очень похожи. А потом можешь сравнить с другой подобной работой, но уже российской/советской - "Москва и москвичи" Гиляровского. Ещё один пример "живой" журналистики.
Т.е., во-вторых, проза Томпсона - это не совсем проза. Это журналистское эссе от первого лица с нарочито вульгарным выставлением места автора в происходящем.
В-третьих, Томпсон писал под своё поколение и про атрибуты своего времени (свободная любовь, дешёвые наркотики, стагнация Голливуда, Вьетнам в качестве примера глупости Вашингтона и прочее). По крайней мере, "Страх и отвращение" и "Ромовый дневник". Гиллиам сделал очень яркую, смешную комедию, но книга читается иначе - в ней больше грусти, меньше кривляний. Современники читали Томпсона как сейчас многие русские читают про рекламщиков, "бездуховность", продажных ментов. Т.е. тот флёр хиппи-эпохи, который чувствуем мы сейчас, тогда воспринимался как описание действительности, не больше. И писали об этом многие, но до наших дней Томпсон сохранился благодаря оригинальности и стилистике.
Таким образом, подводя итог:
Томпсон - не "я играю, как умею". Он знал теорию и имел представление о том, как "нужно" рассказывать о чём-либо.
Томпсон писал в своём стиле. Но этот стиль легко описать как "журналист пишет художественный текст", т.е., опять же, ощущение разбитного рассказчика вызвано всего лишь непривычностью в несоответствии формы (роман-статья) и содержания (роуд-муви в "Страхе", неудачи в работе и любви в "Дневнике").
Томпсон - писатель вне сеттинга. Просто со временем эпоха хиппи из рутинной реальности стала сеттингом, а тексты Томпсона - ретроспективными. А интерес нынешней молодёжи вызван отдельными элементами этого сеттинга, ради которых они и читают его тексты. Примерно как советские дети читали Джека Лондона и О. Генри ради пейзажей Запада, названий морских узлов и английских марок оружия (хотя сами тексты вообще про другое).
>> No.34517 Reply
В дополнение к вышесказанному хочу добавить, что равнение на Томпсона у современных журналистов приобрело ну слишком повальный характер. Почти каждый выпускник журфака, если берётся за текст, пишет его с особой желчью, ругательствами, брезгливостью и нелепыми сравнениями в духе "она была зелёной, как покрашенный зелёной краской красный ламбордижни".
Это убого. При этом даже талантливые люди типа Егора Просвирнина не могут с этим совладать.
Всегда нужно писать о чём знаешь и что чувствуешь. Читатель чувствует, что ты хочешь его обмануть, что ты идёшь через себя. Томпсон реально быстро уставал и помногу спал, отсюда ощущение засыпающего рассказчика в ключевых моментах его произведений и общая нервозность. Томпсон реально психовал и ненавидел людей - причина контактов с военными, которые мало чем отличаются от российских. Томпсон нуждался в деньгах, отсюда суетность и, опять же, мизантропия. Наконец, он переживал трип-репорты в действительности, а не в мечтах после прочтения какого-нибудь Кастанеды или Пелевина.
Поэтому когда сытый 20-летний студент, живущий в Москве среди таких же друзей, не куривший ничего сильнее "легалки" начинает писать про то, как на него давит "этот проклятый выебанный во все щели мир с продажными людишками", это не вызывает ничего, кроме брезгливости.
>> No.34521 Reply
>>34486
Спасибо. Ну, это достаточно рандомный кусок, в целом, он и не нужен для сюжета, но как-то уж написался. Я и сам чувствую, что слабоват, но не переделывать же. Пусть будет, как будет.
Скайп: Oleg Loparev ,давай пообщаемся. Хотя я предпочитаю ирл.
>> No.34523 Reply
>>34521
А на "В контакте" ты есть?
>> No.34525 Reply
>>34523
Есть, но там у меня другой круг общения. Не хочу смешивать.
>> No.34527 Reply
>>34525
Так заведи фейк!
>> No.34528 Reply
>>34527
а может ты заведешь скайп? мне лень, честно говоря
>> No.34530 Reply
>>34516
Спасибо.
С тобой приятно говорить. Хорошо, что ты понимаешь манеру Томпсона.
А про сытых студентов ты верно сказал. Самому очень претит это.
>> No.34544 Reply
>>34530
Если бы ты сказал свой id, то и с тобой было бы приятно поговорить.
>> No.34570 Reply
>>34544

жаббер ИД?
%%catratcat666 skype
catratcat@jabber.ru%%


Password:

[ /tv/ /rf/ /vg/ /a/ /b/ /u/ /bo/ /fur/ /to/ /dt/ /cp/ /oe/ /bg/ /ve/ /r/ /mad/ /d/ /mu/ /cr/ /di/ /sw/ /hr/ /wh/ /lor/ /s/ /hau/ /slow/ /gf/ /vn/ /w/ /ma/ /azu/ /wn/ ] [ Main | Settings | Bookmarks | Music Player ]