«Настоящий мужик – сильный и трудолюбивый» - гласила надпись под плакатом. Изображение оставляло желать лучшего. Во-первых, мужчина был вовсе не сильный, а, напротив, весь какой-то затертый, худой. Но это бы еще ладно, так-сяк сошло бы. Хуже были глаза – большие (что уже нарушение статьи полли за номером, кажется, 44) и черные, они к тому же блестели – то ли слезинкой (статья 19я), то ли.. Не понять чем.
Саботаж, в общем. Даже дико, что пропустили – ведь все ровно наоборот: мужчинам на плакатах полагалось быть крупными, бугрящимися мускулами и с глазами маленькими и бесцветными.
Я мимоходом посочувствовал неизвестному идиоту или идиотке. Вечером надо будет телик посмотреть – если уже засекли, прайм-тайм казни обеспечен. Конечно, все эти сцены с непременными избиениями и униженными просьбами простить и позволить работать дальше были ужасны. Посмотрев хоть пару раз вы начинали чувствовать особенное, накрывающее, как тяжелое одеяло, отчаяние, дрожащий холод где-то между ребрами и самое худшее – пустоту, бессмысленность и безысходность жизни
Но во-первых они помогали копить злость. Во-вторых, хотелось взглянуть на героя. Когда я был ребенком, такое случалось часто. Сейчас все по-другому.
Я свернул на 14ю улицу матери – обшарпанные стены, непередаваемый запах больницы – хотя здесь не было ни одного медучереждения - тонированные стекла в окнах деревянных халуп. Это был район евнухов. И я здесь жил.
Мне повезло – когда наш класс выбирал, я был немного меньшим идиотом, чем остальные. Во всяком случае, сам я в это верил. И вместо жетона на службу, предпочел стать отбросом общества – евнухом. На операцию я пришел с расчетом – в самом конце первого дня приема. Как явившийся, но не успевший, получил направление на другой день. На операцию не явился, а подождав две недели, зашел за свидетельством о добровольной кастрации и совершенно свободно получил его.
Это было удивительно. Выйдя из приемной я минут десять смеялся – так неожиданна была эта удача. Я ведь был уверен, что меня завернут к хирургам. Весь расчет был только на случайность, бюрократическую небрежность и просто лень. Ну надо же! В первый раз жизни мне действительно по-крупному повезло.
Не поймите меня неправильно – если бы это понадобилось, я бы пошел на операцию. Я видел службистов, затравленных рабов, стариков в 30 лет и трупов годам к сорока. Уж лучше евнухом. Но я подумал – почему бы не попробовать обмануть систему? Выйдет – отлично, нет – тоже ничего.
В сущности, то, что дело выгорело, повергло меня в шок. Я ведь тоже был глупым подростком и тоже пытался что-то изменить – и вот тогда система была непобедима, она быстро ловила, умело шантажировала и врала так, что я до сих пор не могу понять – что из того, чем мне угрожали и о чем мне рассказывали воспитательницы, было правдой, а что нет. Ну вот правда ли, например, что от трех затяжек подряд можно умереть? Многие говорили, что это чушь, всем было понятно, что государство просто не хочет, чтобы мы тратили свое здоровье на что-нибудь, кроме труда для великой и вечной. Но я не видел никого, кто решился бы проверить это на практике.
Да, тогда контроль был силен. Мне иногда думается – дети и подростки не глупее взрослых, просто за ними следят много жестче, они всегда под наблюдением, любое их свободное движение будет сразу же замечено и наказано.
Я зашел в темный подъезд и поморщился. Всегда здесь чем-то воняло, и что хуже всего, даже притерпеться было нельзя, потому что запах постоянно изменялся – сначала появлялся новый оттенок, потом чуть изменялся тон отдельных нот, потом понижалась октава – и вот уже совершенно новая вонь. Сморщив нос, я поскорее пробежал по коридору, спустился вниз по лестнице, снова коридор, поворот – легкие уже болели, но дышать ртом я не мог – запах был густой, если вдохнуть его ртом, казалось, что ты его пьешь.
Ну слава богине! Захлопнув дверь квартиры, я наконец отдышался. Не включая свет – не хотелось мне смотреть на голые бетонные стены, пыльные доски пола и мутное окошко своего жилища – я лег на матрас и заложил руки за голову. Нужно было что-то делать. Моя жизнь была отвратительна, пуста и грязна, как брошенный дом. Я знал это чувство – что-то ноющее в груди, пустота в голове, беспричинная усталость и тоска. Я ненавидел это состояние, потому что оно требовало каких-то действий, выхода. А никакого выхода не было, и я прекрасно знал, что завтра снова пойду на работу, которую ненавижу и которая меня убивает. Снова буду угодливо уступать дорогу дамам, внутри весь сжимаясь от ненависти. И так будет еще лет двадцать, а потом я умру.
Я перевернулся на живот – здесь, у изголовья, был небольшой зазор между досками. Сунув в него пальцы, я приподнял треснувшую часть пола и достал пластиковую бутылку. Вот она, моя единственная радость, мой собственный выход, мое маленькое утешение.
Я сделал глоток, потом еще два. Если бы они узнали, что у меня есть алкоголь, мне бы плохо пришлось. Но это был квартал евнухов и нас слишком презирали для серьезных проверок. Это меня забавляло. Службисты, патентованные рабы, худые и покорные, презирали нас. Мы тоже были худые, но на нас всем было плевать, мы не проходили фильтрации, а потому уж чего-чего, а покорности в нас не было. Трусость – да, робость – да, но мы хотя бы понимали истинное положение дел. И еще – в нас была ненависть, слабые росточки ненависти, огоньки в темноте.
В службистах тоже была ненависть – к самим себе, они ненавидели себя, они считали себя недостойными, они с самого рождения были греховны. Когда я встретил Сашу после первой фильтрации, я не мог смотреть ему в глаза. Он постоянно смотрел внутрь себя, как будто выжигал что-то в своем сознании.
Пряча взгляд, я спросил, - Ну, как ты?
- Это ужасно, - медленно ответил Саша.
Я не знал, что сказать, меня тяготила необходимость диалога – в конце концов, наши пути разошлись после выборов и теперь мы были уже очень далеко друг от друга.
- Ну…Ты держись, - нелепо ответил я, надеясь, что сейчас мы разойдемся.
И тут он ударил меня. Широко размахнувшись, вбил свой кулак мне под скулу. И пока я валялся в пыли со слезами на глазах – не от боли, а от удивления и еще оттого, что когда-то мы все же были близки, он, все так же напряженно смотря внутрь своего сознания, сказал: Придурок! Мы – ужасны. Никакой болью не искупить наши грехи. А ты говоришь – держись!
Помолчав немного, он плюнул мне на грудь и сказал, - Ты отвратителен.
Он ушел. Я лежал еще минуты две, потом встал и пошел домой. Пусто мне было, а на задворках этой пустоты бегал маленький страх.
Я сделал еще глоток. Вспомнил о казни по телевизору. Сейчас не стоило бередить душу подобным, но ведь был еще музыкальный канал.
«Я целую, целую песок, по которому ты ходилаааа» - неприятным голосом пел неприятный мужчина. Он, действительно, полз по берегу моря на четвереньках и целовал цепочку следов. Вдалеке виделся силуэт оставившей их женщины. Более убогого клипа я в жизни не видывал – море и небо были нарисованы (плохо нарисованы) на куске фанеры, хуже того, неподвижность женского силуэта заставляла думать, что это манекен. Настоящим был только песок и следы на нем.
Я выключил телевизор, сделал еще глоток. Тоска…Что же делать-то?
Ладно, гулять так гулять. Я подошел к окну, тихонько отворил его и вытянул руку вдоль стены. Здесь, еще чуть ниже. Я вскрикнул – в ладонь впилась заноза, и тут почувствовал кончиком пальца полиэтилен. Он чуть трепетал на ветру, и это впечатление, сочетание этих чувств: боли в ладони, легкого колыхания у кончиков пальцев, пыльного городского ветра в лицо, вдруг взбодрили меня. Я тихо рассмеялся. Этот момент был прекрасен, а значит и жизнь моя была прекрасна.
Все же я достал пакет. В моей прекрасной жизни ложиться нужно было пораньше. Внутри у меня был валиум – мужчинам не продают лекарства, поэтому приходилось хранить его с такими предосторожностями. Я проглотил таблетку, запил ее еще одним глотком и уже минут через пятнадцать начал медленно-медленно, как лист бумаги или тополиный пух, падать куда-то в темноту.
Утро, естественно, было отвратительным. Всякий, кто хоть раз сочетал алкоголь с валиумом, подтвердит мои слова. Я чувствовал себя слизняком – весь я был слабый и податливый, а автоматически включившийся в семь утра свет старательно демонстрировал грязь и ветхость моей комнаты.
Кое-как умывшись, я выбрел на улицу и пошел по пыли и жаре на работу. Богиня, пропустить бы хоть один день, хоть один день бы не работать. Словно в насмешку в самое ухо мне заорал громкоговоритель: «Не работающий мужик – обуза для общества и угнетатель женщин. Трудитесь!»
Веселый женский голос исчез, завершив свою агитацию коротким «хи-хи», призванным, видимо, подбодрить слушателей. Как же я ненавидел это «хихи», оно звучало с самого детства и отовсюду: из громкоговорителей, с экрана телевизоров, оно было обязательно включено во все обучающие материалы. Неужели нельзя было придумать что-нибудь новенькое? Невозможно больше терпеть этот идиотский смешок.
Вдруг я ударился обо что-то и отлетел назад, повалившись в пыль. Секунду или две я просто лежал с закрытыми глазами – этот удар, это столкновение вдруг показались мне долгожданной последней каплей, я думал, что буду вот так тихонько лежать, и никто меня не тронет, никто не заметит. А я буду становится все тоньше и тоньше и в конце концов мирно сравняюсь с землей, или даже уйду дальше, вглубь – какое же это было бы чудо. Просто лежать и покойно умирать.
Я открыл глаза. Надо мной возвышалась девушка в белых одеждах. Не просто белых. Вы когда-нибудь смотрели на солнце – долго, не зажмуриваясь, до самой острой боли? Оно тогда меняет свой цвет, становится все жарче и жарче и сквозь слезы вы наконец видите раскаленный белый. Вот какого цвета были ее одежды – страшного, резкого, я удивился, что не обжегся, когда столкнулся с ней, не сжег в мгновение свою слабую тонкую кожу.
Она смотрела на меня, и я не мог пошевелиться. Любое движение нарушило бы эту долгую тяжелую минуту (или две, или пятнадцать), любое движение влекло за собой такую ответственность, которая легко бы размозжила и душу много крепче моей.
Но я потихоньку приходил в себя, и мне становилось все страшнее. Почему она не уходит? Почему все смотрит и смотрит, и я ничего не вижу в ее глазах – ни обычной самодовольной пустоты, ни гнева, ни презрения – просто взгляд, не отягощенный никаким чувством, но при этом не бессмысленный, не бессознательный.
Почему она смотрит? Почему не уходит? Что она сделает со мной? Что она может сделать со мной? Почему просто не вызовет полицию? Почему просто не вызовет полицию, чтобы я получил свое наказание? Почему она .?
Она пнула меня в бок, улыбнулась и наконец ушла. Мне следовало бы радоваться, но на глазах выступили слезы и что-то тяжелое подкатило к горлу. Я с трудом поднялся и пошел дальше. Было ли мне когда-нибудь так же тяжело? Чушь, конечно же было, и было много хуже. Просто в этот раз все было как-то иначе, совсем непривычно. Это была боль иного рода, боль которой я раньше не знал, и которую совсем не хотел узнавать. Но она была и ничего с этим не поделаешь.
«Иди на хер» - шептал я и брел по моей постылой жизни. «Иди на хер» - как заклинание, как детское заклинание, как нора, где можно скрыться и передохнуть, как щит и даже немного как меч, «иди на хер», утешавшее меня и ставшее мне опорой.
Я работал юристом – редкое дело, мужчин обычно на такие должности не берут, но у меня были кое-какие способности, да и моя воспитательница дала мне рекомендации. Думаю, она жалела меня за то, что я выбрал кастрацию.
Рабочий день прошел как обычно: я сидел в самом углу канцелярии, возле архива, и старался никому не показаться на глаза. Мне было плохо и без набивших оскомину шуток о евнухах и издевательских поручений. С каким-то болезненным любопытством я искал в папках вчерашнего нарушителя, выставившего крамольный бигборд. Мне хотелось, чтобы преступником оказалась женщина, мне хотелось читать о казни и наказании, хотелось подавить бунт, зревший во мне самом. Мне хотелось крови и слез, и страха, и ненависти. Не такой как моя – заросшая тиной, мутная, замкнутая в самой себе, заскорузлая и тупая – а живой, красной ненависти, ярости, бьющей, как водопад бьет в скальное русло, как дождь хлещет по бледным тонкокожим лицам, оставляя на них красные полосы, такой ненависти, которая могла бы сжечь меня дотла, и возродить из пепла другого – тонкого, злого, веселого.
Я листал страницы, перекладывал папки, и руки мои дрожали.
- Гелди! –как я ненавидел, и как же я привык к этому повелительному, наглому голосу, к этой отвратительной кличке.
- Да, - ответил я, сжав под столом кулаки. Это была давняя, еще школьная привычка. Когда воспитательницы вызывали меня к себе и начинали увещевать, перемежая аргументы оскорблениями, завуалированными и не очень, глядя мне в лицо своими сытыми улыбками, наслаждаясь тем, что я не мог ответить, я прятал большие пальцы рук в кулаки и там тихонько шевелил ими, думая: я не весь здесь, на самом деле я ничего не слушаю, а вот шевелю пальцами и они не знают об этом, есть частичка меня, которую они не могут унизить и не могут подчинить – потому что вот, я шевелю пальцами, а они не знают об этом и не могут заставить меня прекратить. Маленькое такое утешение, позволившее мне сохранить кусочек себя.
- Мы сегодня уходим пораньше, закончишь отчеты за меня, Аню и Веру. И поставь печати на сданных папках.
Как это ни глупо, я все никак не мог привыкнуть к подобному – руки у меня похолодели, а в груди стало жарко от отчаяния, бессилия и безысходности.
- Хорошо, - треснутым голосом ответил я и принялся за работу. В тупом оцепенении, почти бессознательно я листал страницы, проверял даты, ставил печати – а в голове у меня крутилась одна мысль: так же не может продолжаться вечно. Ведь не может же так продолжаться всегда? Потому что если может – что это..что это такое. Не может так продолжаться вечно! Но все продолжается и продолжается. Как это? Почему так?
А вот так! – злобно улыбнулся я. Мои, так сказать, коллеги, уже собирались домой, весело щебеча, постоянно и быстро улыбаясь друг другу, сверкая веселыми глазами. Я отвернулся к стене. Руки дрожали. Сейчас..Сейчас они уйдут и я мирно продолжу работать.
- Пока, Гелди – засмеялась Аня.
- Пока, Гелди, не забудь отчеты – сказала Наталья.
- Чмоки, Гелди – засмеялась Вера и послала мне воздушный поцелуй. Я представил, как разбиваю ей лицо, как красная кровь растекается по золотистой коже, как трескаются под моим серым от канцелярской пыли кулаком ее губы.
Кто-то выключил свет и они ушли.
Сразу стало легче. Мягкая темнота канцелярии, уютный кружок света настольной лампы – все это перестало быть тюрьмой, а стало..домом, или не домом, а чердаком дома, где дети играют и прячутся. И работа – открыть папку, проверить нумерацию, если необходимо пронумеровать, поставить штамп о сдаче в архив, закрыть папку и обратно убрать, открыть следующую папку, проверить нумерацию и так далее – в ее циклах, в ее замкнутости было что-то успокаивающее, как приливы и отливы, и я завернул в эти шелковые кольца свое истрепанное сердце, и оно утихло, а я спокойно продолжил работать, наслаждаясь недолгим перемирием с собой и с миром.
Папка, папка, папка, еще одна сделана, и еще одна – мне становилось тревожно: почему они не кончаются? По всем расчетам они должны были кончиться уже давным-давно, и ведь мне еще отчеты дописывать! И вообще, который сейчас час?
Было 9 часов. Вечера, как я не сразу понял. Все давно ушли, два часа назад дежурный запер дверь и никто не отопрет ее до утра. А вокруг меня, за стенами комнаты – коридоры, залы, приемные, кабинеты, лестничные пролеты, кафельные уборные – все полные густой темноты, неподвижного воздуха, вязкой пустоты. И только маленькая настольная лампа на столе. И только в одной комнате огромного здания теплится немного жизни. Волоски на руках у меня поднялись – я почувствовал, как пустота кругом сжимается, становится плотнее, а значит, перестает уже быть пустотой, как она подбирается, как смотрит тысячами белых глаз, как готовится…что? Готовится сделать что?
Ничего. Она будет просто смотреть, и я растворюсь в ее взгляде, все растворится и все исчезнет, не об этом ли я мечтал?
Нет, не об этом. Одно дело самоубийство, и совсем другое – просто убийство. Совсем не об этом я мечтал, и набравшись храбрости от этой мысли, прошел сквозь темноту к выключателю и зажег свет.
Все было на своих местах: и столы, и корзина и даже разноцветные фантики на ее дне. Мне стало немного стыдно своего страха. Но кто стыдится кошмаров и своего страха в них? Никто, а это было как дурной сон, после которого счастлив дышать спертым воздухом и видеть черноту ночной комнаты.
Ладно, что там с папками? Я открыл первую попавшуюся и обомлел. Страницы были пронумерованы, еще как пронумерованы – первая была вся покрыта цифрами «1» - в самых разных вариантах, большие и маленькие, резкие и округлые, и окруженные завитушками, как в старых европейских рукописях, и окруженные завитушками в арабском стиле, и даже тщательно вырисованные, как работа китайских каллиграфов. Что..что это? Я принялся листать – то же и на второй странице, и на третьей и на семидесятой, и на девяносто восьмой – менялись только цифры, каждая страница потеряло свое содержание, все заслонено номером, порядковым числом.
Я вынул еще одну папку – то же самое. Бросил. Достал вторую (совсем уж глупое дело, хватит и первых двух) – снова тоже.
Все. Это пиздец. Мне и моей маленькой тайне, а с ней и моей жизни, и всему. Это..это все. Эпик фейл, как писали в старых книгах.
Дело не в том, что меня уволят. Не в том, что за порчу госимущества и саботаж работы государственного органа (ха-ха, я все же юрист) я получу срок (семь лет, девять лет, сколько?). В тюрьме быстро поймут, что никакой я не кастрат. Что я их обманул – всех: службу распределения, само государство, великую и вечную, в конце концов.
А это смерть. Долгая смерть и интересная, да, интересная по своему; смерть, которая будет транслироваться в прямом эфире и повторяться в мириадах документальных передач, смерть о которой напишут парочку «романов справедливости», а со временем включат в обучающие программы для школьников, а то – бери выше, и студенток вузов.
Я посидел немножко на полу. Не знаю, сколько. Не так уж много, это точно. Я все недоумевал – как же все это произошло, как же так получилось? Вот я умру – дня через три, наверное. Интересно, какое лицо будет у Натальи, когда она войдет в канцелярию? А у Ани? У Веры?
Ладно, хватит. Попробую сделать что-нибудь. Я взглянул на папки. Нет, мне никогда не успеть разобрать их перечеркнутое содержание и переписать заново.