Анон, оцени, пожалуйста. Подруга сказала, что нормально, но глаз запинается в первых абзацах. А как на самом деле?
Конечно же, никакого города не было, хотя нас убеждали в обратном. Не было пустырей, заросших щетиной чертополоха. Не было декоративных избушек, из которых доносились звуки восточных и воровских песен. Не было парадов и витрин. Трамвайных артистов не было. Был ли Васильевский остров? Не знаю, но Бродский умер не там.
Была серая городская вода – я в этом уверен. Текла в русле городских каналов, проходила под шаткими мостами, набиралась в ржавые ванны, омывала тела и утоляла жажду. Это трудно объяснить вот так, сразу, поэтому пока просто поверьте мне – города не было, а городская вода была. Над водой, на берегу заводского водохранилища, жили люди: я и мой школьный учитель – Савва Григорьевич Кармов. Ему было 57, он был франтом-чудаком, начавшим на старости лет писать пьесы для городского театра.
Их у него охотно покупали, но не ставили. Сам он по этому поводу не особо переживал – у него часто отнимались ноги, и за пределы двора он не выходил года этак с 98-го, а смотреть спектакли с монитора считал «халдейством». Это универсальное слово он закреплял за всем, что было ему не по душе – он клеймил им нас, когда мы были школьниками, правительство, продажных журналистов. Его бывшая жена и уехавшая в Канаду дочь тоже были «халдейками». Таким образом, он сразу смирился с тем, что не увидит ни одного своего детища на сцене.
Я никогда не понимал, почему его пьесы покупали. Возможно, кто-то делал это из жалости. Возможно, по старой дружбе. Так или иначе, они были неактуальны и напоминали некрологи по старым формам драмы: среди сюжетов были истории о передовиках производства, о целине, о восстании Спартака, о последних днях римского диктатора Суллы. Такое никто бы не решился ставить даже в 80-е.
Он позвонил мне и попросил зайти и взять очередную пьесу, чтобы отнести в театр. Было первое января, я пронёс своё ослабевшее за ночь тело через подъезд и подставил его мягкому утреннему морозцу. Двор был тихим, за стёклами пульсировали паутинки гирлянд, и я чувствовал, что на всём берегу не спит человек пять-шесть, не больше.
Идти через двор оказалось неожиданно легко – похмельное тело парило, едва касаясь земли, как невесомый ангел или полиэтиленовый пакет. Повсюду были следы ночного попоища – чёрные пороховые воронки, куски обгоревшего картона, сугробы, растопленные рвотой. На носу детской горки в виде слоника поблёскивали подмёрзшие капельки чьей-то крови – вероятно, не слоновьей. Вставало солнце, мягкое и дружелюбное.
Я потянул дверь и впорхнул в парадную. Меня окружили тишина и жар от батарей. Положив правую ладонь на горячее ржавое железо, я ловил тепло и блаженствовал от нараставшей боли. Акт мазохизма был прерван голосом сверху: «Дёма, у тебя там всё хорошо? Поднимайся, я чайник поставил. Отойдёшь от бурной ночи».
Меня передёрнуло от мысли, что старик мог наблюдать за моим чудачеством. Я нехотя поднялся наверх и зашёл в квартиру.