А мне очень понравился этот рассказ. Настолько, что я им делюсь с тобой, анонимус.
Человек, который разуверился в счастье
(Из сборника «Наброски в трех цветах» — «Sketches in Lavender Blue and Green», 1893)
Он вошел в мое купе в Ипсвиче, держа под мышкой семь различных еженедельных журналов. Я обратил внимание на то, что каждый из них предлагал застраховать читателей от смерти или увечья при железнодорожной катастрофе. Он положил свой багаж на верхнюю сетку, снял шляпу, вытер лысину красным шелковым платком и принялся старательно выводить свое имя и адрес на бланках, напечатанных во всех семи журналах. Я сидел напротив него и читал «Панч», Старомодный юмор «Панча» успокаивающе действует на мои нервы, и я всегда беру этот журнал с собой в Дорогу.
Проезжая через стрелку в Маннингтри, поезд сильно дернулся, и подкова, которую мой новый попутчик заботливо уложил на багажную сетку, проскочила сквозь ячейки и с музыкальным звоном ударилась о его голову.
Он не выказал ни удивления, ни гнева. Приложив к ссадине носовой платок, он наклонился, поднял подкову, укоризненно, как мне показалось, посмотрел на нее и осторожно выбросил в окно.
— Она ушибла вас? — спросил я.
Это был глупый вопрос. Не успел я его задать, как сам почувствовал всю его неуместность. Эта большая и массивная штука весила не меньше трех фунтов, и шишка на его голове росла прямо-таки на глазах. Только круглый идиот мог не понять, что ушиб был очень сильным, и я ожидал гневной вспышки с его стороны. Будь я на его месте, такой вопрос привел бы меня в бешенство. Он, однако, отнесся к нему как к вполне естественному выражению любезности и сочувствия.
— Да, немножко, — ответил он.
— Для чего же вы взяли ее с собой? — спросил я. Мне показалось странным, что человек разъезжает в подковой.
— Она валялась на мостовой у самого вокзала, — объяснил он. — Я подобрал ее на счастье.
Он приложил к опухоли платок другой, более прохладной стороной, в то время как я бормотал что-то сочувственное о неисповедимости путей провидения.
— Вы правы, — сказал он. — Счастье не раз манило меня своей улыбкой, но всегда обманывало. Я даже родился в среду, а это, как всем известно; самый счастливый день недели. Мать моя была вдовой, — продолжал он, — и никто из родных не заботился обо мне. Они говорили, что помогать мальчику, родившемуся в среду, это все равно что возить уголь в Ньюкасл. Мой дядя, умирая, оставил все свои деньги до последнего пенни моему брату Сэму, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить его за то, что тот появился на свет в пятницу. А мне доставались лишь наставления о том, какую ответственность возлагает на человека ожидающее его богатство, и увещания не отказывать нуждающимся родным в деньгах, когда их у меня будет очень много.
Он помолчал немного, свернул страховые бланки и сунул их во внутренний карман пальто.
— Говорят также, — продолжал он, — что черные кошки приносят счастье. Мне думается, на всем белом свете не сыскать более черной кошки, чем та, которая пристала ко мне в первый же вечер после моего переезда на новую квартиру на Болсвер-стрит.
— Ну и как, принесла она вам счастье? — спросил я, чтобы заполнить наступившую паузу.
В его глазах появилось выражение какой-то отрешенности.
— Трудно сказать, конечно, — задумчиво ответил он. — Может быть, мы все равно не сошлись бы характерами. Подобным взглядом на вещи всегда можно утешиться. И все-таки жаль, что ничего из этого не вышло.
Он стал пристально смотреть в окно, и я тоже замолчал, не желая вторгаться в его, по-видимому, тягостные воспоминания.
— И что же произошло потом? — не удержался я наконец.
Мой вопрос вывел его из задумчивости.
— Ах, — сказал он, — ничего особенного. Она должна была на несколько дней уехать из Лондона и на время отъезда поручила мне свою любимую канарейку.
— Но ведь остальное случилось не по вашей вине! — воскликнул я, побуждая его к рассказу.
— Может быть, и нет, — согласился он, — но это вызвало охлаждение, которым поторопились воспользоваться другие… А я еще предложил ей эту кошку, — прибавил он, скорее про себя, чем вслух.
Мы продолжали курить молча. Я чувствовал, что утешения постороннего будут звучать слишком слабо.
— Пегие лошади тоже, говорят, приносят счастье, — заметил он, вытряхивая пепел из трубки. — Я однажды завел себе пегую лошадь.
— Ну и как? — поинтересовался я.
— Из-за нее я потерял лучшее место, которое когда-либо имел, — без обиняков откликнулся он. — Мой хозяин терпел даже дольше, чем я мог ожидать, но нельзя же держать служащего, который всегда пьян. Это губит репутацию фирмы.
— Разумеется, — согласился я.
— Видите ли, — продолжал он, — моя голова плохо приспособлена для выпивки. Другим пропустить стаканчик — хоть бы что, а меня он сразу выводит из строя. С непривычки.
— А для чего вы пили? — недоумевал я. — Не лошадь же вас заставляла?
— Дело было так, — объяснил он, продолжая нежно потирать свою шишку, которая была уже величиной с куриное яйцо, — моя лошадка раньше принадлежала одному джентльмену — коммивояжеру по части вин и других крепких напитков. Он по делу заезжал чуть не в каждый трактир, который попадался ему на пути. Зато потом невозможно было заставить его лошаденку проехать мимо питейного заведения. Я по крайней мере был тут бессилен. Она чуяла рестораны и пивные за целые четверть мили и подкатывала прямехонько к дверям. Сначала я не поддавался, но проходило, бывало, пять, а то и десять минут, прежде чем мне удавалось стронуть ее с места, а тещ временем зеваки держали пари, кто кого одолеет, я — ее или она — меня… Возможно, я и перевоспитал бы ее, но меня подвел один член общества трезвости, который как-то раз, стоя на противоположной стороне улицы, прочел собравшейся толпе целую лекцию. Он назвал меня Пилигримом, мою лошадку Поллионом, или чем-то в этом роде, и долго кричал, что если я справлюсь с Полли, то заслужу небесную корону. После этого нас всюду встречали и провожали песенкой: «Пилигрим и Полли дрались за корону». Тут терпение мое лопнуло, и когда она остановилась у следующего кабачка, я соскочил и потребовал пару стаканов виски. С этого все и началось. Прошли годы, пока я поборол в себе эту привычку…
— Со мной вечно что-нибудь случается, — продолжал он. — Не успел я пробыть и двух недель на своей первой службе, как получил от хозяина в качестве рождественского подарка огромного восемнадцатифунтового гуся.
— Ну, уж это никак не могло повредить вам, — заявил я. — Тут вам просто привалило счастье.
— То же самое сказали тогда остальные служащие, — ответил он. — «Наш старик расщедрился первый раз в своей жизни, — уверяли они. — Вы его околдовали чем-то, счастливчик».
Он тяжело вздохнул. Я чувствовал, что за этим должна последовать интересная история.
— И что же вы сделали с гусем? — спросил я.
— В том-то и беда, — ответил он. — Я не знал, что с ним делать. Он дал мне его в десять часов вечера, в сочельник, когда я собирался уходить домой. «Знаете, Бигглс, братья Тидлинг прислали мне гуся, — сказал хозяин, когда я подавал ему шубу. — Это очень любезно с их стороны, но мне он не нужен, можете взять его себе».
Я, конечно, обрадовался, поблагодарил его. Он пожелал мне весело провести праздник и ушел. Я завернул гуся в оберточную бумагу и взял под мышку. Хорошая вещь, но чертовски тяжелая.
Ввиду такого события, да еще в рождественскую ночь, я решил позволить себе кружку пива и зашел в скромный кабачок на углу. Гуся я положил на прилавок.
«Какой великан, — сказал трактирщик. — У вас будет славный обед завтра». Его слова навели меня на мысль, что, в сущности, гусь мне совершенно не нужен, что мне нечего с ним делах. Я собирался провести праздник у родственников моей невесты, в Кенте.
— У молодой леди с канарейкой? — прервал я его.
— Нет, невеста с канарейкой появилась гораздо позже. А с этой рассорил меня именно гусь. Девушке, родители которой крупные фермеры, нелепо везти гуся в подарок, а в Лондоне мне некому было его подарить, и потому, когда хозяин кабачка снова подошел ко мне, я спросил его, не хочет ли он купить гуся за недорогую цену.
«Мне лично он не нужен, — ответил он. — У меня самого есть три штуки. Но, может быть, один из этих джентльменов предложит за него что-нибудь?»
Тут он обратился к компании, которая сидела и распивала джин. На мой взгляд, у всех у них вместе не хватило бы денег даже на цыпленка, но когда тот, кто был потрезвее, сказал, что хочет взглянуть на гуся, я развернул пакет. Он долго щупал и тискал бедную птицу и все допытывался, каким образом она у меня очутилась. В заключение он расплескал на него полстаканчика джина с водой и предложил мне полкроны. Это меня страшно разозлило. Не говоря ни слова, я схватил оберточную бумагу и веревочку в одну руку, а гуся в другую и выскочил на улицу.
Тащил я его таким образом довольно долго. Я был так взбешен, что не думал о том, как выгляжу со стороны. Но, придя в себя, сообразил, что вид у меня наверное очень смешной: недаром за мной увязались какие-то уличные мальчишки. Я остановился у фонаря, чтобы снова завязать пакет. Но, кроме всего прочего, у меня с собой были портфель и зонтик, и потому я первым делом уронил в водосточную канаву гуся, чего и следовало ожидать, когда держишь четыре разных предмета и одновременно распутываешь веревочку длиной в три ярда, и все это одной-единственной парой рук.
Вместе с гусем я вытащил из канавы фунта три грязи и основательно перепачкал пальто и руки. Немало грязи попало и на оберточную бумагу, а тут еще начался дождь.
Кое-как я свернул все это вместе и добрался до ближайшей пивной, чтобы попросить там еще веревки и сделать аккуратный сверток.
У стойки толпился народ. С трудом пробившись вперед, я швырнул гуся на прилавок. Те, кто был поближе, замолчали и уставились на гуся, а какой-то парень, стоявший рядом со мной, сказал! «Так, так! Значит, вы его прикончили!»
Вид у меня, надо полагать, был действительно возбужденный.
Сначала я хотел сбыть его тут же, на месте, но увидел, что настоящих покупателей здесь нет. Я выпил пинту эля, — чтоб утолить жажду и набраться бодрости, — соскреб, сколько мог, грязь с гуся, завернул его в чистую бумагу и вышел на улицу.
Дорогой у меня блеснула счастливая мысль — разыграть гуся в лотерею, и я тотчас же принялся разыскивать пивную с подходящей публикой. Пока продолжались поиски, мне пришлось в трех или четырех местах выпить по стаканчику виски; пива я решил больше не пить, оно меня слишком возбуждает. И вот наконец около Госвел-род я наскочил на уютный маленький кабачок со множеством тихих, добродушных посетителей.
Я объяснил хозяину, чего я хочу. Он сказал, что ничего не имеет против, при условии, что после лотереи я поднесу всем по стаканчику. Я ответил, что сделаю это с большим удовольствием, и показал ему птицу.
«Вид у него довольно неважный», — сказал хозяин, который был родом из Девоншира, славящегося своими гусями.
«О, это пустяки, — с жаром объяснил я. — Я его нечаянно уронил. Это все отмоется».
«И запах у него довольно странный», — добавил он.
«От уличной грязи, — ответил я. — Вы знаете нашу лондонскую грязь. Кроме того, один джентльмен облил его джином. Но если его зажарить как следует, никто ничего не заметит».
«Сам я участия принимать не буду, — заключил он, — но если мои гости на него польстятся, это их дело».
Восторга мое предложение не вызвало. Я назначил за билет шесть пенсов, и один билет взял сам. Официант получил бесплатный билет за то, что наблюдал за порядком. Ему удалось всучить билеты пятерым посетителям.
Гусь достался мне самому, и я должен был заплатить еще три шиллинга и два пенса за угощение всех присутствующих.
Когда я собирался уходить, какой-то мрачный тип, храпевший до того в дальнем углу, вдруг проснулся и предложил мне за гуся семь с половиной пенсов. Почему именно семь с половиной, я до сих пор не могу понять. Но если бы он тогда избавил меня от гуся, вся моя жизнь сложилась бы иначе. Увы, судьба всегда была против меня. Я ответил, — может быть, с излишним высокомерием, — что не являюсь членом благотворительной организации, снабжающей неимущих рождественскими обедами, и удалился.
Было уже поздно. Путь домой предстоял неблизкий. Я уже проклинал гуся на чем свет стоит. Теперь мне казалось, что он весил не меньше тридцати шести фунтов.
Внезапно меня осенила идея — продать гуся в лавку, где торгуют битой птицей. После долгих поисков, я нашел такую лавку, на Миддльтон-стрит. Вблизи не было ни души, но лавочник так шумел, зазывая покупателей, будто у него шла самая что ни на есть бойкая торговля. Я развязал сверток и положил гуся перед ним на прилавок.
«Что это такое?» — прогудел он.
«Это гусь, — сказал я, — купите, уступлю по дешевке».
Не говоря ни слова, он схватил гуся за шею и запустил в меня. Я отклонился, но все-таки получил гусем по уху. Если вас никогда не били гусем по голове, могу сообщить, что это очень больно. Я подобрал гуся с пола и, в свою очередь, запустил им в лавочника, после чего появился полисмен со своим обычным:
«Так что у вас тут произошло?»
Мои объяснения касались фактов, как таковых, но лавочник выбежал на улицу и разразился обвинительной речью, направленной против всего человечества.
«Загляните в мою лавку! — кричал он. — Уже без двадцати двенадцать, у меня висит семь дюжин непроданных гусей, а этот идиот спрашивает, не куплю ли я еще одного!»
Тут я понял, что моя идея была по меньшей мере неостроумной, и, последовав совету полисмена, потихоньку ушел, забрав свою птицу.
«Что ж, — сказал я самому себе, — подарю его кому-нибудь. Отыщу какого-нибудь достойного бедняка и преподнесу ему эту проклятую штуку».
Мимо проходило множество людей, но никто не казался мне достойным. Не знаю, была ли тому причиной рождественская ночь или я оказался в неподходящем районе Лондона, но все, кого я встречал, явно не заслуживали моего гуся. На Джедд-стрит я хотел отдать его человеку, который показался мне голодным. Но это был просто пьяный бродяга. Я никак не мог растолковать ему, что мне от него нужно, а он прицепился ко мне, пронзительно ругаясь, и не отставал от меня ни на шаг, пока нечаянно не повернул на Тэвисток-плейс, где по ошибке пристал к другому прохожему.
Перейдя Юстон-род, я остановил какую-то худенькую девочку и протянул ей гуся. Она вскрикнула: «Не возьму!» — и убежала. А потом издали до меня донесся ее визгливый голосок: «Вот так гусь, украл гуся!»
Я бросил его в малоосвещенной части Сеймур-стрит. Какой-то прохожий подобрал его и догнал меня. Я был не способен что-нибудь объяснять или доказывать, дал ему два пенса и побрел дальше. Все питейные заведения уже закрывались, и я забежал в одно из них, чтобы опрокинуть последний стаканчик. Честно говоря, я в этот вечер хватил вполне достаточно, тем более что обычно я лишь изредка выпивал кружку пива. Но настроение у меня было отвратительное, и мне хотелось немножко развеселиться. Тут мне, кажется, подали джин, а я его терпеть не могу.
Два раза я обошел вокруг Оклей-сквера в надежде забросить гуся через решетку, но за мной неотступно следовал полисмен, и ничего из этого не вышло. Отделаться от него на Голдинг-род мне помешал другой полисмен. Казалось, в эту ночь вся ночная полиция Лондона задалась одной целью: не допустить, чтобы я избавился от гуся.
Блюстители порядка, видимо, очень тревожились о его судьбе, и я подумал, что, может быть, им самим хочется заполучить его. Я подошел к одному из них на Кемден-стрит, запросто назвал его «Бобби» и спросил, не хочет ли он гуся?
— Сейчас вы узнаете, чего я хочу, — ответил он резко. — Прекратите свою пьяную болтовню!
Он оскорбил меня, и я, конечно, в долгу не остался. Всего, что потом произошло, я не помню, но под конец он объявил, что намерен арестовать меня.
Я выскользнул из его рук и помчался по Кинг-стрит. Он засвистел и погнался за мной. Из какого-то подъезда выскочил человек, пытаясь преградить мне дорогу. Я разделался с ним ударом в солнечное сплетение, ринулся через Крессент и, сделав круг по Батт-стрит, повернул на Кемден-род.
У моста через канал я оглянулся. Позади не было ни души. Я швырнул гуся через перила, и он с плеском упал в воду.
Вздохнув с облегчением, я повернул по Рендолф-стрит, где они меня сцапали. Пока я объяснялся с констеблем, прибежал запыхавшийся первый дурак — тот самый, которому я хотел подарить гуся. Они заявили, что мне придется объясняться с инспектором, и сам я подумал, что так будет лучше.
Инспектор спросил, почему я бросился бежать, когда первый констебль хотел отвести меня в полицию. Я ответил, что не имел желания проводить рождественские праздники под замком, но этот довод показался ему удивительно нелепым. Он спросил меня, что я бросил в канал. Я сказал, что это был гусь. Почему я бросил гуся в воду? Я объяснил, что до смерти устал его таскать.
В этот момент вошел сержант и доложил, что полиции удалось выловить мой сверток. Они развернули его тут же, на письменном столе инспектора. Там лежал труп новорожденного ребенка.
Я объяснил, что это не мой сверток и не мой ребенок, но они даже не попытались скрыть свое недоверие.
Инспектор сказал, что дело слишком серьезное, чтобы он мог отпустить меня на поруки (впрочем, для меня это было несущественно, поскольку в Лондоне я не знал близко ни одной живой души). Мне удалось упросить его послать моей невесте телеграмму о том, что я, помимо своей воли, задержан в городе. Рождественские праздники я провел так трезво и мирно, как можно только мечтать.
Следствие показало, что улики против меня недостаточны, и я отделался менее тяжким обвинением в пьянстве и нарушении общественного порядка. Но я потерял службу, потерял невесту и навеки возненавидел гусей…
Мы подъезжали к Ливерпуль-стрит. Он собрал свой багаж и попытался надеть шляпу. Но из-за опухоли от удара подковой она не налезала ему на голову, и он грустно положил ее рядом с собой.
— Нет, — вполголоса произнес он, — сказать по совести, не очень-то я верю в счастье!